Изменить стиль страницы

Башня, подобная первой, поднималась с моей сторо­ны. Мне пришлось потратить пару патронов, чтобы раз­рушить ее. Чудовища падали вниз с завыванием ране­ных гиен, катились по земле, и маленькие отряды уносили трупы.

– Не стреляйте в тех, которые убегают, берегите пат­роны, – предупредил меня Батис. – Если мы им предо­ставим достаточно падали, они сожрут своих собратьев.

И в самом деле, он был прав. Когда башня рассыпалась, внизу вскипало хаотичное движение, словно в разрушен­ном муравейнике. Пять, шесть, семь или восемь чудовищ поднимали мертвого собрата и куда-то уносили. Вскоре они все исчезли в темноте с клекотом стаи диких уток.

– Кря, кря, кря, – передразнивал их Батис с презрени­ем, – кря, кря, кря! Всегда одно и то же. – Он обращался скорее к самому себе, чем ко мне. – Убьешь парочку – и у них пропадает желание влезать сюда. Думают со­жрать господина Батиса Каффа, а в результате закусыва­ют сородичами. Лягушаны, мерзкие лягушаны.

После победы той ночью наметился какой-то пере­ломный момент в нападениях чудищ. На следующую ночь мы смогли разглядеть только двух где-то вдалеке. День спустя услышали лишь топот невидимых ног. В третью ночь ни одно чудовище не показалось. Это мо­жет показаться удивительным, но мы не испытали облег­чения и до самой зари не пошли отдыхать. Опыт Батиса говорил о том, что поведение лягушанов не подчиняется никакой логике: они могли напасть в любой момент.

– Это вам не расписание прусской железной дороги, – предупреждал он меня.

Я окончательно обустроился на нижнем этаже маяка. Вечером поднимался по лестнице и занимал боевую по­зицию на балконе. Так проходили дни и ночи, образуя рутину нашего совместного существования. Кем был этот человек? От бывшего метеоролога в нем угадывались черты, присущие любому человеку, давно потер­певшему кораблекрушение и выжившему. Его необщи­тельность не была приспособлением к окружающей обстановке, она служила способом выражения сущности этого человека, злого и эгоистичного, как дикий кот. Однако, несмотря на некоторые штрихи варварства и безусловные недостатки завсегдатая кабаков, Батис иногда проявлял и черты обедневшего аристократа. Он был груб, но по-своему благороден, в нем проблескивал живой ум – да, да, хотя это слово может показаться по отношению к нему неуместным. Кафф казался особен­но прозорливым, когда набивал табаком свою трубку, не переставая глядеть по сторонам с зоркостью дикого зверя. В эти минуты он напоминал мне одного из тех вольтерьянцев, которые силой своего воображения со­здают баррикады. Этот человек жил своей правдой – правдой, рассчитанной на него одного, ограниченной, но основополагающей. У него была удивительная спо­собность упрощать все вопросы. Можно сказать, он это делал так искусно, что был в состоянии уяснить их осно­ву. Когда перед ним, например, вставали проблемы тех­нического порядка, его голова работала спокойно и по­следовательно. Здесь ему не было равных, и благодаря этому качеству Батис сумел выжить. Однако в другие минуты он позволял себе пасть настолько низко, что уподоблялся казаку-дезертиру. Этот философ мышц имел весьма приблизительные представления о гигиене. Когда Кафф ел, то напоминал какое-то жвачное живот­ное. Он тяжело дышал, выдавая свое присутствие на расстоянии нескольких метров. Порой Батис воображал себя провидцем, живущим созданной им легендой. Каж­дым своим жестом, каждой уничтожающей репликой Кафф заявлял о том, что не он был создан для этого мира, – а мир – для него. Я видел перед собой подобие поме­шанного императора, слышащего топот копыт невиди­мых коней и рубящего тысячи голов.

Однако никаких опасений или страха у меня не было. Довольно скоро выяснилось, что я мог рассчитывать на его верность. Было ли это следствием врожденного бла­городства или той атмосферы первозданности, которую создавал остров, но мне казалось, что он неспособен на предательство. Батис жил будущим – невзирая на то, что слово «будущее» означало лишь завтрашний день, – и никогда не думал о прошлом. Когда я появился на ма­яке, он принял это как данность. Мое присутствие пере­черкнуло историю наших прежних отношений, низос­тей, упреков и шантажа.

Я жил в условиях чрезвычайного положения и пото­му был готов терпеть любые неудобства во имя выжива­ния. Меня не волновали серьезные различия в наших характерах: я принимал его таким, каков он был. Но, как это часто происходит в браке, именно мелкие штрихи вызывают страшные драмы. Например, он был практически лишен чувства юмора. Батис смеялся толь­ко в одиночку и не разделял со мной минуты смеха. Когда я шутил или рассказывал ему простенькие анек­доты, Кафф смотрел на меня потерянным взгля­дом, словно сам отдавал себе отчет в каком-то своем внутреннем изъяне, который не позволял ему понять шутку.

Однажды утром, когда падали редкие капли дождя и одновременно светило яркое солнце, я читал книгу Фрезера, которая, по словам Батиса, являлась собствен­ностью маяка. Это, вероятно, означало, что ее забыл кто-то из строителей. Я читал невнимательно, глаза мои слипались, когда Батис прошел мимо меня. Он смеялся, нагнув голову, тщетно стараясь сдержаться. Я не мог по­нять, хотел ли он рассказать мне что-то или просто про­ходил мимо. Кафф смеялся и смеялся, повторяя конец какой-то истории или анекдота:

– …Он не был содомитом, а всего лишь итальянцем.

Пещерный смех возобновлялся сам собой.

– Он не был содомитом, а всего лишь итальянцем, – повторял Батис, поднимаясь по лестнице. Он смеялся и снова произносил концовку этого неизвестного мне рассказа.

Позже я услышал его смех еще один раз, но тут надо рассказать предысторию этого события. Однажды после бурного ночного штурма я устроился на своем матрасе. Рассветало. Я уже совсем было уснул, когда странный шум заставил меня подняться с постели. Сначала послы­шались стоны животины. Он бил ее? Нет. Шумные вздо­хи Батиса вскоре заглушили звуки, которые она издава­ла. Я не мог поверить своим ушам и даже подумал, что страдаю звуковой галлюцинацией. Но нет, это происхо­дило наяву. Это действительно были стоны, но стоны сладострастия. Там, наверху, кровать ритмично сотряса­лась – и вместе с ней пол верхнего этажа. С досок на ме­ня сыпались мелкие опилки, словно внутри маяка шел снег. Округлые стены маяка усиливали звуки, они отда­вались эхом, и мое воображение, отказывающееся пове­рить в возможность происходящего, рисовало мне кар­тину их совокупления. Оно продлилось час или два, пока крещендо вскриков и движений не разрешилось полной тишиной.

Как он мог трахаться с одним из тех самых чудищ, ко­торые осаждали нас каждую ночь? Какой путь прошло его сознание, чтобы обойти все препятствия природы и цивилизации? Это было хуже каннибализма, который иногда можно понять в отчаянной ситуации. Но сексу­альная невоздержанность Батиса была достойна клини­ческого обследования.

Естественно, хорошее воспитание и тактичность не позволяли мне обсуждать с ним его склонность к зоофи­лии. Однако для него было совершенно очевидным, что я все знал, и если он не затрагивал эту тему, то исключи­тельно от лени, отнюдь не от стыдливости. Но однажды Батис сам в разговоре затронул этот вопрос. Мое замеча­ние было продиктовано исключительно клиническим интересом:

– А диспареунией она не страдает?

– Что это еще за диспареуния?

– Диспареуния – это боль при половом сношении.

В это время мы обедали за столом на его этаже, и он так и замер с открытым ртом, не донеся до него ложку. Он не смог доесть свою тарелку похлебки и так хохотал, что я стал опасаться, не свихнет ли он себе нижнюю че­люсть. Хохот поднимался из его желудка, груди и живо­та. Он шлепал себя по бедрам и чуть не падал с табурет­ки. Слезы выступали у него на глазах, он на минуту приостанавливался, чтобы их вытереть, и снова хохо­тал. Он смеялся и смеялся; потом начал было чистить ружье, но не мог остановиться. Он хохотал до самого захода солнца, пока ночь не вынудила нас сосредоточить внимание на обороне.

Зато в другой раз, когда случайно в разговоре речь за­шла о животине и я спросил, почему он наряжает ее в этот нелепый наряд огородного пугала, в этот гряз­ный, потерявший форму и. обтрепанный свитер, его от­вет был лаконичным и четким: