Изменить стиль страницы

– Веди, атаман! – сказал Ага-Мехмет.

Он вполне доверял военному искусству Павлюка, не раз показавшего себя опытным вождем в битвах.

Тимошу стало немножко страшно; он знал, что эта битва решительная, что обе стороны будут биться не на живот, а на смерть, и боялся не столько за себя, сколько за своих друзей. Впрочем, он представлял себе и то, что его могут взять в плен, причем невольно вспоминались ему несчастные жены и дети буджаков; их брали в плен, как скот, сваливали связанных на телеги или на чайки и галеры и везли в Крым, а там делили их между собой, как военную добычу.

– Нет, живым не дамся! – думал он, крепко сжимая рукоять сабли.

– Дидусю, – спрашивал он Ганжу, – ведь негоже живому татарам в руки даваться?

– Негоже, сынку! Негоже! – отвечал Ганжа серьезно. – Да только они, эти буджаки, лях их возьми, с арканом ездят. Пока ты соберешься саблей себя по горлу полоснуть, а он уж и скрутил тебя и к седлу приторочил.

– Ой, как страшно, дидусю!

– Ну, Бог даст, мы их раньше скрутим! – весело ответил дед, пришпоривая коня.

Теперь скрываться было нечего. Летучие татарские отряды с диким гиком описывали длинную дугу вокруг лощины. Казаки же мчались прямо к ее входу.

Буджаки оказались в самом невыгодном положении: быстрота натиска помешала им приготовиться к бою. Кони их метались как бешеные; всадники топтали своих, спеша к выходу из лощины, но выход с обеих сторон был им отрезан. Небольшие кучки храбрецов столпились кое-где вместе, решив дорого продать свою жизнь и свободу. В орде было человек с тысячу, если не больше, и сломить ее оказалось нелегко; она состояла из записных бойцов-богатырей, искусившихся во всяких военных хитростях. Передовые наездники ее, богатыри, искусно заманивали казаков в лощину, как бы убегая от них, и вдруг на всем скаку прицеливались в них через левое плечо, пуская тучи стрел. Некоторые из них вступали в единоборство с врагом и, схватываясь с ним руками, старались или выбросить его из седла, или задушить его. Казаки уже более часу бились с татарами и не могли сломить их. Вдруг с противоположного конца лощины показался отряд Аги-Мехмета. Крутизна спуска заставила всадников быстро спешиться: проворно, как кошки, спустились они, цепляясь за траву и мелкий кустарник. Их было только несколько сотен; но дружный их натиск решил дело. Кривые сабли заблестели в воздухе, задние ряды буджаков дрогнули, бросились в противоположную сторону и смяли богатырей, дававших отпор казакам. Казаки воспользовались смятением: плотной толпой проникли в лощину, окружили там врага и схватились с ним врукопашную. Тимоша увлекло общее течение; он вместе с другими рубил направо и налево, как вдруг почувствовал, что зашатался в седле; в глазах у него потемнело: ему показалось, что он умирает.

– Татко, дидусю! Прощайте! – крикнул он и упал с лошади.

Схватка не длилась и получаса. Буджаков более половины перебили, остальных взяли в плен, согнали в кучу, как стадо баранов, перевязали ремнями и оставили под стражей нескольких казаков.

– Славно поработали, братцы! – сказал Ганжа казацким старшинам. – Мой птенчик тоже оперяется; я видел, как он рубил буджаков... Да где же он? Тимош! Гей, Тимош! Откликнись!

Но Тимошу трудно было откликнуться; бледный, распростертый лежал он без чувств немного в стороне от места главной схватки, где возвышалась целая груда убитых и раненых.

– Не видал ли кто хлопца? – с беспокойством спрашивал Ганжа, внимательно осматривая поле битвы.

Смольчуг тоже искал Тимоша и наконец наткнулся на него.

– Вот он! – крикнул молодой казак. – Никак убит!

Ганжа поспешно подошел к лежащему Тимошу; слезы потекли по его длинным седым усам, когда он приподнял с земли бледное помертвелое лицо мальчика.

– Сынку мой, сынку! – проговорил он. – Неужели я не спасу тебя?

Смольчуг между тем внимательно осматривал рану: одна стрела скользнула по левому боку и задела мальчика глубокой царапиной, другая засела в плече, хотя и не особенно глубоко.

– Жив будет, – проговорил радостно Смольчуг, насыпая на руку немного пороху из пороховницы и смешивая его со слюной.

– Давай-ка, дед, разденем его и обвяжем раны.

Намазав обе раны смоченным порохом, они перевязали их лоскутом, оторванным от рубахи, бережно уложили мальчика на одну из повозок и прикрыли его бурками. Оба они остались сидеть подле него, примачивали ему виски водой и терпеливо ожидали, когда он придет в чувство. Он действительно скоро очнулся, попросил пить и чувствовал себя довольно хорошо, но к ночи у него появились лихорадка и бред. Старый Ганжа совсем растерялся: он любил мальчика, как родного сына; от одной мысли потерять его старика самого бросало в дрожь. Павлюк тоже часто навещал больного; он привел татарина, слывшего за колдуна и умевшего заговаривать раны. Тот пошептал что-то, осмотрел раны и сказал:

– Если через четыре дня не умрет, то выздоровеет.

– Бисов сын! – вспылил Ганжа. – Я и сам знаю, что если не умрет, так жив будет! А ты скажи, как лечить.

Татарин показал на маленькую красноватую припухлость около раны.

– Вот тут болезнь сидит! – проговорил он. – Не умели стрелу вынуть... повернули!

Он набрал каких-то трав, поварил их в котелке и напоил больного. Ганжа тоже попробовал этого зелья и сплюнул:

– Ты мне его, пожалуй, еще отравишь?

Питье было горькое-прегорькое.

– Зачем отравлять! – возразил татарин. – Не первого лечу, жив будет!

Он промыл ранку, приложил к ней тоже каких-то трав и ловко перевязал тряпкой. На третьи сутки Тимошу стало очень худо. Он целый день бредил, метался в жару, звал отца, кричал, что его режут, а к вечеру впал в забытье и лежал неподвижно, как мертвый. Лекарь-татарин утешал, что это ничего, что бывает еще хуже. Ганжа и сам не раз ухаживал за тяжелоранеными, но никогда сердце его так болезненно не ныло и не сжималось, как при виде этого мальчика, беспомощно метавшегося на возу, куда его положили.

На следующий день решено было выступить в обратный путь, хотя Ганжа и умолял начальников подождать еще хоть день.

– Не можно! – отвечали ему. – И то долго тут сидим. Пора и до дому!

К ночи Тимошу стало как будто легче; под утро он спокойно уснул и проспал долго; не слышал, как запрягли повозку, как тронулись в путь и медленно стали подвигаться по дороге к границам Украины.

Небольшой отряд послали на юг за чайками, стоявшими у морского берега. Чайки эти Павлюк приказал отвезти на Сечь, а сам, распростившись с татарами, миновал Сечь порогами и повернул к западу в Черкасы. Никто не знал намерений атамана. Навстречу им неслись тревожные слухи, что ляхи забрали казацкую армату, что казакам совсем нет житья от панов, – даже реестровые бунтуют, так как им не платят жалованья; жиды все забрали в свои руки и всячески издеваются над православными. Павлюк только грозно сдвигал брови и, сжимая кулаки, говорил:

– Не бывать тому! Не отдадим своей родины на поругание!

Тимош поправлялся медленно, он очень ослаб от потери крови и от лихорадки, а потому сильно утомлялся большими переходами, совершаемыми в жар по пыльной дороге; к вечеру появлялись мириады мелких мошек, всю ночь не дававших покоя даже здоровым, не только что больному, днем кружились в воздухе надоедливые степные мухи, а под одежду забирались всякие насекомые; от них ничем нельзя было спастись. Тем не менее молодость и здоровый степной воздух делали свое: мальчик мало-помалу крепчал, а когда они переехали границу Украины, он мог уже садиться на коня, хотя скоро уставал и не переносил еще быстрой езды. Его опять отправили на время к тетке Оксане; казаки же пошли прямо на Черкасы.