"Идите, товарищ Мельников, идите..."

Ну, дальше и идем. Неделю идем, вторую, третью.

Тут с харчами да с кормами подбиваться начали. Нам-то еще ладно, молоко всегда есть, - я на него, к слову, с тех пор смотреть не могу. А с коровами хуже. Травы пожгло, да и время-то уж им отходит, сена тоже нет.

Бумажки были у нас подходящие - грозные, да ведь бумажками-то не накормишь. Пока доказываешь да горло по телефону рвешь - дальше идти надо. И начали мы тут, брат ты мой, партизанить! Увидим на поле стога - берем, копны на лугах - наши! Не совру тебе - один раз на разъезде теплушку прессованного сена армейского взяли. А что поделаешь? В общем, если под меня в ту пору закон от седьмого августа подвести, - лет на полтораста отсидки бы как пить дать набрал!..

И чего мы на дорожке своей не нагляделись! Пожары, бомбежки, ребятеночки без родителей - ужас! Горит земля... Иной раз кажется, что умом сейчас тронешься. Что сделать, чем помочь, когда у тебя - только две руки, да и те без винтовки? Ворочается все у тебя в груди - аж стонать примешься. Да злость в тебе поднимается.

Где ж мы, думаю, раньше были? Как так получилось?

Озлобишься вот так и айда опять стада поднимать. Как ни раскидывай, а верно выходит, что самое твое первое дело сейчас - коров в целости довести...

Так вот и шли... Шли-шли да к концу второго месяца за Волгой и оказались. Сдал я свое коровье войско, написал объяснение, сколько да почему недостает; помню, пишу, а самого трясет. Дня три уж не по себе что-то было, а тут совсем скрутило. Ну ладно, отчитался честь по чести, с братанами своими по мытарству распрощался да и прямой дорогой в военкомат. Теперь-то, думаю, не откажут... И что ж ты скажешь? До военкомата дошел, начал по ступенькам подниматься и - кувырк... Как уж там меня к врачу доставили, что со мной делали - не помню.

Простыл, в чирьяках весь, да еще похуже - сыпняк гдето подцепил. Хотя и не мудрено: оборвался, обовшивел, где ведь только не отирался. И завертело тут меня!

Из больницы - в госпиталь, из госпиталя - в больницу, из одного города в другой. Только вот тут, в Сибири, и очухался, с осложнением потом лежал. Вон как скелеты в музеях - таким и я на ноги поднялся...

Выписали меня в казенных подштанниках - своего ведь только и было, что партбилет на сердце, - опять в военкомат. И опять мне обратный ход. В почках что-то нашли. Слушаю, что мне говорят, и не вижу никого - аж в глазах от обиды потемнело! Вышел, иду по городу, а меня ветерком пошатывает...

Пришел в обком партии, к секретарю на прием добился. Душевный человек попался. Посмотрел партбилет, порасспрашивал, потом и говорит: "Вот что, товарищ Мельников. Поправиться вам надо, окрепнуть, но время, сами знаете какое - война. Ваше стремление на фронт попасть понимаю и ценю, но не думайте, что в тылу сейчас легче. И люди тут вот как нужны. В общем так:

поедете председателем колхоза. На свежем воздухе вы там быстрее на ноги встанете. Но учтите: работу вашу будем оценивать по тому, как вы помогаете фронту. Хлеб и мясо - вот что сейчас самое главное!" Так вот я тут и оказался...

Некоторое время Максим Петрович молчит, курит, потом, словно спохватившись, спрашивает:

- Ты ведь, наверно, спать хочешь?

- Нет, нет, рассказывайте!

- Да уж коль начал, так кончу, - говорит Мельников. - Нашло нынче что-то, разворошил былое...

- Остановились вы на том, как приехали сюда, председателем, - Помню, кивает Максим Петрович. - И прямо тебе скажу: председателем я и раньше был, а понимать многое тут только начал. Война, люди, а побольше других, пожалуй, парторг наш научил. Тот самый, про которого говорил, - Седов, Иван Осипович... Знаешь, вот говорят - партийные отношения. Сдается мне, что такие партийные отношения промеж нас и были. Сойдемся в ночь под одной крышей - тихо, ладно, со стороны подумать можно, что отец с сыном. А с утра иной раз так схлестнемся, чуть не искры из глаз сыплются! Упрямый я лишку был, горячий, а он - кременной, если уж на своем встал - не своротишь. И по чести говорить - я обычно уступал, правоту его чувствовал. Вскоре он мне первый урок и преподал... Состояние мое пойми. И разговор с секретарем обкома в душу запал, вот я и начал жать.

Все для фронта - это я хорошо понимал, а до другого и дела мне не было. Мотаюсь, покрикиваю, а как кто с нуждишкой какой - и слушать не хочу. Раньше вроде чурбаном бесчувственным не был, а тут словно подменили.

На фронте тяжелей - и разговор весь. Мое дело хлеб давать, молоко и мясо давать, а остальное, мол, не касается.

Насчет хлеба и мяса понимал Иван Осипович, конечно, не хуже моего - это он одобрял. А вот за то, что я, словно лошадь в шорах, несусь и по сторонам ничего не вижу, - крепко обижался. Раз мне сторонкой заметил, другой раз, - я без внимания. А тут отказал я бабенке одной соломы на крышу дать, и сцепились мы. Пришел Иван Осипович с дежурства - он в ту пору сторожем стоял, плох уж был, - палку, вижу, в угол кинул - не в духе, значит. "За что бабе обиду нанес?" - спрашивает. Объяснил я ему, что с соломой трудно, упрекнул еще - сам, мол, знать должен. А он покашлял да раздумчиво так: "Дерьмо ты собачье, выходит, а не руководитель".

Я ему тоже сказанул, вскипел, а он мне все так же тихонечко: "Садись". И давай меня, и давай! "Ты что, - говорит, - озверел, что ли, людей не видишь? Ты мне фронтом не загораживайся, почему человеку по рукам стукнул?

Да ты, - говорит, - знаешь, что она к тебе от последней нужды пришла? Муж на фронте, ребятишек пятеро, а крышу она эту в прошлую зиму разобрала, чтоб коровенку до выпаса дотянуть. Знаешь ты это?" - "Не знаю", - говорю. "Так знать должен. Фронту, - говорит, - помогать - это, помимо всего прочего, о тех беспокоиться, кого фронтовики дома пооставляли. Ты думаешь, придут они - спасибо тебе за такое скажут? Да у них, - говорит, - кусок этот, кроме которого видеть ты ничего не хочешь, - поперек горла повернется, если они про такое узнают!"

Отчитал вот так, как мальчишку, потом сел на лавку, головой покачал: "Мягче, - говорит, - Максим, к людям:

надо. Раз у самого горе, то и к людям сострадание имей".

И знаешь ведь: на пользу пошло. Нашел я этой разнесчастной соломы, крышу покрыли, муки да отрубей ребятишкам выписал, а через месяц мужик ее мпе письмо с фронта: благодарит. Уши мне тогда словно надрали - от стыда горят!..

Не думай, что только со мной он таким непреклонным был. Ого! Если он в чем утвердится - против любого пойдет. "Кровь, - говорит, - из носу, а на своем, коль прав, глыбой стой!" Так и действовал. Всыпали тогда мне за Карла-то нашего, - что бригадиром я его провел да трудодни, дескать, транжирю, - запряг мой Осипыч - да в райком. А секретаря нашего в районе, знаешь, как звали? "Я сказал!" Весь он тут и есть. Не устоит, думаю, против него Осипыч, греха только наживет. И что ты думаешь? Под вечер вернулся, лоб от кашля мокрый - растрясло его, а посмеивается: "Все, говорит, - в порядке, пускай Карл работает спокойно". Как уж он этого нашего "Я сказал!" уломал - диву даюсь. Да ведь и то подумать: в партию Иван Осипович еще на колчаковском фронте вступил, самый старый коммунист в районе - это тебе не шутка!

Про секретаря-то я потом тебе расскажу - и мне с ним схватиться довелось, а сейчас - к слову только. Не забыл он, наверно, разговора с нашим Осиповичем. Раза два. как встретимся, намекал: "Парторга, товарищ Мельников, другого вам надо. Устарел Седов". - "Что вы, - говорю, устарел! Хворый он - точно, а пороху в нем еще на двоих, любому прикурить даст". Секретарь хмурится: "Партийно-массовая, - говорит, - работа у вас запущена". - "Да нет бы вроде, - говорю. - Заседаем - это правда ваша мало, а работа ведется. Идет наш парторг по селу - каждый к нему с советом или с вопросом; вечером, - говорю, - на крылечко вышел - один за другим, смотришь, а облепили его, самый разговор по душам.

Вот она, дескать, массовая работа и есть. Не плановая, - говорю, конечно, может, ее в протоколах и не отметишь"