Изменить стиль страницы

Желание мужа обязательно обзавестись зброей Ганна категорически отвергла.

— Зачем она тебе, Петро? Не набрыдла в схронах? Ты же осатанел, отупел от той зброи. Тебе приснится кулемет, ты меня будишь: дай квасу, запали серник. Будь у тебя батарея, и то не отобьешься от «эсбистов», коли затрезубят они тебя в список… Хай получают зброю громадяне, молодежь, партийные коммунисты, а ты привыкай к вилам, к граблям, к плугу привыкай, Петечка…

Провожая гостя за калитку, она еще раз подтвердила свою точку зрения.

— И он сам так думае, товарищ Забрудский. Хиба вин не розумие, що, появись вин з винтовкой чи з бомбой, шарахнутся от него люди? Зачем же искус робыть, товарищ Забрудский?

Трое суток провел Забрудский в Буках. Объездил все, обходил и облазил. Побывал и у Демуса, познакомился с его жинкой, которая оказалась не такой уж страшной, как ее рисовала молва. Повидался с Марчуком.

Разговор происходил в сельсовете, Сиволоб остался на месте, секретарствовал, прежний председатель переехал в лесхоз, в горы, и наведывался в село редко — навестить семью. За могилой Басецких ухаживали школьники, появилась оградка, откованная в колхозной кузне. Антонина Ивановна приходила с предложением установить бюст Басецкого на площади, где происходило собрание по организации колхоза. Да, жизнь шла своим чередом. В этом с удовольствием убеждался Забрудский. Не удалось врагам остановить ее, нарушить правильное движение по намеченному руслу.

С такими мыслями возвращался Забрудский из Буков. Ганна держалась рядом с мужем: ее тревогу можно было понять.

— Забирайся, Петро, в кузов, и я туда же, а Ганнушку довезем в укромном месте, в кабине, до самого Богатина, — распоряжался Забрудский, устраиваясь в обратный путь.

Прикрывшись от ветра брезентом, полулежа на мягкой ячменной соломе, покуривая табачок, Забрудский многое дополнил к личным наблюдениям из откровенного разговора со своим попутчиком: настроение крестьян улучшалось, люди принялись за работу, Демус вел твердую линию, пресекал всякие насмешки над колхозом, гонял лодырей.

— Теперь кабанов не колет для бандеровцев?

— Не заявляются они, пригасли пока…

— Як я тебя понял, Петро, полонили мы Демуса доверием? — допытывался Забрудский, любивший до конца выстраивать линию своих наблюдений.

— Да, товарищ Забрудский.

— Не повернет к ним?

— В душу не подивишься, а снаружи, понимаю так, не повернет. Ни повороту, ни заднего ходу… Жинка его и та стоит твердо.

— А за тебя що балакают, Петро?

— Откуда я знаю? В очи не кажуть, а що за спиной — не бачу, кривой…

В город приехали перед наступлением сумерек, когда недавно закатившееся солнце оставило на крышах и трубах свои блекнувшие отсветы, тени ложились на землю и кое-где зажглись ранние фонари. Стоявший на взгорке костел с прямыми высокими стенами чернел с восточной стороны, и только на западной еще теплились оконца, слабо вспыхивая, будто слюдяные переливы уходящего солнца.

Ганна медленно подняла голову, посматривая на последние блики еще одного угасшего дня, вздохнула и робко, украдкой, перекрестилась: добрые васильковые глаза будто изменили цвет, похолодели.

А в это время в кузове, заваленном металлическими деталями машин, отправленных для ремонта, назябшись под плотным, пахнущим соляркой брезентом, между двумя мужчинами решался вопрос о месте ночлега. Ухналь как бы мимоходом пытался выяснить причину вызова его в район. У него не было уверенности в добрых намерениях начальства. Самое правильное, на его взгляд, — это подальше держаться от него, и век бы ему, Ухналю, не бывать в этом городке, с которым связаны постыдные воспоминания. Сюда привела его петляющая тропка, здесь с треском хряснула его жизнь, переломилась надвое, здесь он изменил своей клятву и, переступив порог, теперь никак не осмеливался сделать следующий шаг; смутна его душа, трудно повинуются онемевшие ноги.

Забрудский и слушать его не стал: ясное дело — ехать только к нему. «Где тут, в Богатине, корчма, постоялый двор, что же он, Забрудский, будет за человек, если не ответит добром на оказанное ему гостеприимство!» Вот эта настойчивость окончательно расстроила Ухналя: привезут в силок, заставят самого сунуть лапу, потом поди выдерни… Вновь заговорил в нем очеретовский боевик, смешались мысли, застучала кровь в висках. Перекинуться словом не с кем, Ганна — в кабине, через тонкую стенку, в запыленное окошечко видна то спина ее, то платок… Забрудский категорически отверг просьбу высадить их у Марии Ивановны, проехали одну, другую улицу и затормозили возле четырехэтажного дома из красного кирпича.

Спрыгнув первым на хрустнувший под ногами гравий, Забрудский открыл дверцу кабины и, предложив руку, помог застеснявшейся Ганне.

— Де ж мы… Куда мы? — Она огляделась, поправила платок, открыла лоб. — Ты же казав, к Марии Ивановне, Петро?

— Ось тут и Мария Ивановна… — Ухналь ухмыльнулся, перекинул через плечо захваченный из дому оклунок с провизией.

Непривычной для Ухналя была обстановка коммунального дома, как назвал его Забрудский, пошедший впереди них. Ухналь родился в крестьянской избе, потом — лес, подземные казематы и селянские хижины… Что он видел? Повалюха, Крайний Кут, Буки, пробирался когда-то окраиной Мукачева, проскакал Дрогобыч, везде без задержки, чтобы снова юркнуть, как ящерка, в подземную пору. Его слепила обычная электрическая лампа, приучил себя к каганцу, к тусклому свету подполья. Ухналь осторожно цеплялся за перила, пересчитывал по привычке ступеньки, примечал двери цвета палой листвы и ясные таблички номеров на них, сторонился спускавшихся по лестнице людей, хотя они не обращали на него внимания. Ганна понимала его состояние и, улучив минуту, тихо шепнула: «Нельзя так… Ты як тигра… Чого ты засумував?»

Ничего не ответил Ухналь, только удивился ее чуткости, подтолкнул плечом вперед к освещенному проему раскрытой двери, где их встретила приветливая молодая женщина, в платье с широкими, ниспадающими от плеч рукавами, в алых суконных туфельках. Ухналь заметил ровный цвет щек горожанки, белые руки и твердо выраженный «москальский» выговор, что когда-то вызывало у него гнев. Хозяйка пожала им руки, требовательно протянув свою, категорически запретила снимать обувь, хотя полы были натерты и блестели, как лед.

Пока не пахло засидкой. Никого, кроме хозяйки, не было. В соседней комнате засыпала девочка, оттуда слышался ее голосок. Хозяин не звонил по телефону, никого не извещал о приезде, что тоже служило хорошим признаком. Оружие свое он отнес в спальню, вернулся в домашнем виде и тут же предложил Ухналю и Ганне привести себя в порядок после дороги. Ухналь долго отмывал заскорузлые руки, но ничего поделать с ними не мог — ни со шрамами, затянутыми черной пленкой, ни с нагаром масла, плотно впитавшимся в кожу. Он вышел из умывальной к накрытому столу, на котором все было внатруску, больше посуды, чем харча. Но это не беда, не утопали, видать, хозяева в достатке и роскоши, как думалось ему, Ухналю, прежде.

— Мы маем две комнаты, больше нам не треба, — объяснил Забрудский. Нас всего трое. Дружина моя була на фронте, кончала Краснознаменное училище в Москве, она ще молода, котлеты, вареники может, а вот борщ… Не доверяю ей борщ. Беру свой фартук… — Забрудский старался снять натянутость, стеснение, отсюда и возникала излишняя суетливость, которая снова возрождала погасшие было подозрения Ухналя.

Когда хозяин завел разговор насчет борща и вареников, Ухналь подморгнул Ганне, и та бросилась в прихожую, к оставленному там оклунку.

— Э, нет! — запротестовал Забрудский. — Обижаете хозяйку. У нее еще будет кое-что. Городские, сами знаете, не всю еду выставляют сразу…

— Мы маем таке сало, — пробовала уговорить Ганна. — Правда, ще не со своего кабанчика, а сало на три пальца…

— Сало? — Забрудский ушел на кухню, вернулся оттуда с куском сала. А це шо? — Он нарезал. — Угощайтесь! Ось вам городское сало.

— Да ну? — Ухналь потянулся, взял кусок. — Добре сало!