Но уйти нам не пришлось. Пока мы одевались, начала кричать соседняя Фундуклеевская улица и трехэтажный дом рядом с нами. Там не было в окнах ни одного огня.

Я снова вышел на балкон и увидел, как по Фундуклеевской пробежало несколько человек, шарахаясь от кричащих домов. Это, должно быть, были громилы.

Меня била нервная лихорадка. Рядом сидела на полу, покачивалась и, зажав лицо ладонями, тихо стонала Амалия. Мама увела ее и начала отпаивать валерьянкой.

Я слушал. Кричали Подол, Новое строение, Бессарабка, кричал весь огромный город. Этот крик был, должно быть, слышен далеко за его пределами. Он ударялся в низкое черное небо и возвращался обратно, этот вопль о пощаде и милосердии.

Погром не разгорелся. Деникинское командование, не ожидавшее такого оборота, было смущено. В город были высланы вооруженные отряды. Зажглись уличные фонари. Ранним утром на стенах был расклеен успокоительный приказ командующего деникинскими частями. А в газете "Киевлянин" на следующий же день известный консерватор Шульгин напечатал статью под заголовком "Пытка страхом", где неожиданно осудил деникинское командование за потворство погромам.

Я слышал, как кричат от ужаса отдельные люди, толпы людей, но я никогда не слышал, чтобы кричали целые города. Это было невыносимо, страшно потому, что из сознания вдруг исчезало привычное и, должно быть, наивное представление о какой-то обязательной для всех человечности. Это был вопль, обращенный к остаткам человеческой совести.

Да, путь человека к справедливости, свободе и счастью был временами поистине страшен. И только глубокая вера в победу света и ума над черной тупостью не позволяла отчаянию полностью завладевать сознанием.

Сила человеческой совести все же так велика, что никогда нельзя окончательно терять в нее веру.

Недавно знакомый писатель рассказал мне об этом удивительную историю.

Писатель этот вырос в Латвии и хорошо говорит по-латышски. Вскоре после войны он ехал из Риги на Взморье на электричке. Против него в вагоне сидел старый, спокойный и мрачный латыш. Не знаю, с чего начался их разговор, во время которого старик рассказал одну историю.

- Вот слушайте,- сказал старик.- Я живу на окраине Риги. Перед войной рядом с моим домом поселился какой-то человек. Он был очень плохой человек. Я бы даже сказал, он был бесчестный и злой человек. Он занимался спекуляцией. Вы сами знаете, что у таких людей, нет ни сердца, ни чести. Некоторые говорят, что спекуляция - это просто обогащение. Но на чем? На человеческом горе, на слезах детей и реже всего - на нашей жадности". Он спекулировал вместе со своей женой. Да... И вот немцы заняли Ригу и согнали всех евреев в "гетто" с тем, чтобы часть, убить, а часть просто уморить с голоду. Все "гетто" было оцеплено, и выйти оттуда не могла даже кошка. Кто приближался на пятьдесят шагов к часовым, того убивали на месте. Евреи, особенно дети, умирали сотнями каждый день, и вот тогда у моего соседа появилась удачная мысль - нагрузить фуру картошкой, "дать в руку" немецкому часовому, проехать в "гетто" и там обменять картошку на драгоценности. Их, говорили, много еще осталось на руках у запертых в "гетто" евреев. Так он и сделал, Перед отъездом он встретил меня на улице, и вы только послушайте, что он сказал. "Я буду,- сказал он,- менять картошку только тем женщинам, у которых есть дети".

- Почему?- спросил я.

- А потому, что они ради детей готовы на все и я на этом заработаю втрое больше.

Я промолчал, но мне это тоже недешево обошлось. Видите?

Латыш вынул изо рта потухшую трубку и показал на свои зубы. Нескольких зубов не хватало.

- Я промолчал, но так сжал зубами свою трубку, что сломал и ее, и два своих зуба. Говорят, что кровь бросается в голову. Не знаю. Мне кровь бросилась не в голову, а в руки, в кулаки. Они стали такие тяжелые, будто их налили железом. И если бы он тотчас же не ушел, то я, может быть, убил бы его одним ударом. Он, кажется, догадался об этом, потому что отскочил от меня и оскалился, как хорек... Но это не важно. Ночью он нагрузил свою фуру мешками с картошкой и поехал в Ригу в "гетто". Часовой остановил его, но, вы знаете, дурные люди понимают друг друга с одного взгляда. Он дал часовому взятку, и тот оказал ему: "Ты глупец. Проезжай, но у них ничего не осталось, кроме пустых животов. И ты уедешь обратно со своей гнилой картошкой. Могу идти на пари".

В "гетто" он заехал во двор большого дома. Женщины и дети окружили его фуру с картошкой. Они молча смотрели, как он развязывает первый мешок. Одна женщина стояла с мертвым мальчиком на руках и протягивала на ладони разбитые золотые часы. "Сумасшедшая! - вдруг закричал этот человек.-Зачем тебе картошка, когда он у тебя уже мертвый! Отойди!" Он сам рассказывал потом, что не знает - как это с ним тогда случилось. Он стиснул зубы, начал рвать завязки у мешков и высыпать картошку на землю. "Скорей! - закричал он женщинам.- Давайте детей. Я вывезу их. Но только пусть не шевелятся и молчат. Скорей!" Матери, торопясь, начали прятать испуганных детей в мешки, а он крепко завязывал их. Вы понимаете, у женщин не было времени, чтобы даже поцеловать детей. А они ведь знали, что больше их не увидят. Он нагрузил полную фуру мешками с детьми, по сторонам оставил несколько мешков с картошкой и поехал. Женщины целовали грязные колеса его фуры, а он ехал, не оглядываясь. Он во весь голос понукал лошадей, боялся, что кто-нибудь из детей заплачет и выдаст всех. Но дети молчали.

Знакомый часовой заметил его издали и крикнул: "Ну что? Я же тебе говорил, что ты глупец. Выкатывайся со своей вонючей картошкой, пока не пришел лейтенант".

Он проехал мимо часового, ругая последними словами этих нищих евреев и их проклятых детей. Он не заезжал домой, а прямо поехал по глухим проселочным дорогам в леса за Тукумсом, где стояли наши партизаны, сдал им детей, и партизаны спрятали их в безопасное место. Жене он сказал, что немцы отобрали у него картошку и продержали под арестом двое суток. Когда окончилась война, он развелся с женой и уехал из Риги.

Старый латыш помолчал.

- Теперь я думаю,- сказал он и впервые улыбнулся,- что было бы плохо, если бы я не сдержался и убил бы его кулаком.