Изменить стиль страницы

XXXVI

На сковороде в сметане жарились грибы. Маслята. Тут же, на летней плите, под навесом, закипала в чугуне похлебка из свежей баранины. Агафья доводила до дела крупных карасей, запекавшихся в картофеле. Катя и Андрей накрывали большой стол, вынесенный под разлапистую сосну. Надежда Трофимовна ушла с десятилетним сыном Борисом купаться в лесном озере, а Трофим поодаль складывал из кирпича-половняка доменную печь вместе с младшим сыном Надежды Сережей.

Агафья, молчавшая все это время, размышляла о встрече Трофима и Дарьи, наконец придя к выводу, сказала:

- А оно у тебя хоть и твердое, как орех, а ядро в нем мягкое.

- Ты это про что? - спросила Дарья.

- Про сердце.

- Да нет, Агаша, - не согласилась Дарья, - маленько не так. Только что об этом теперь говорить, когда скорлупа расколота, а ядро годы съели!

- Это верно, - поддакнула Агафья и снова ушла в свои мысли, как и Дарья.

Донесся восторженный визг младшего внука. Это Трофим задул для Сережи доменную печь, заваленную сосновыми шишками.

Так могло быть, думалось Дарье Степановне. Старился бы он в тихой радости, окруженный внуками. Скрашивал бы, как и она, свои годы ребячьим весельем, отсвечивал бы их счастьем.

Четырехлетний Сережа, не зная всех сложностей появления в "бабушкином лесу" незнакомого человека, который, как оказалось, может строить настоящие доменные печи с дымом, тут же привязался к нему. Мальчику не было известно, что он, будучи похожим на свою мать, походил и на толстого дядьку с трубкой, который сразу же захотел с ним играть в домны.

Десятилетний Борис, непохожий на мать, пошедший в другую породу, как решил про себя Трофим, смотрел исподлобья, видимо зная все. А маленький несмышленыш тянулся к Трофиму, не ведая, какие незнаемые чувства он пробуждает в этом человеке своей болтовней, своими пытливыми темными глазенками, заглядывающими в его глаза, и прикосновением своей ручки к его большой руке.

Да, это внук. Настоящий, доподлинный внук. Ради него можно забыть все...

Сердце Трофима, не знавшее отцовства, не испытавшее счастливых забот о детях, широко раскрылось, и в него вошел Сережа в своих тупоносых башмачках, выпачканных глиной и сажей... Вошел, чтобы никогда не уходить отсюда.

Маленький Сережа - теперь самое большое, что есть и что останется после него на земле. Трофим теперь будет знать, где бы он ни был, что на свете есть внук. Те двое не в счет. Они узнали плохое о нем до того, как увидели его.

"Настоящая" доменная печь дымила на весь лес. Нужно было ее заваливать и заваливать шихтой. И эту "шихту" Сережа еле успевал собирать под соснами. Доменная печь требовала топлива. Сережа, желая позвать на помощь Трофима и не зная, как обратиться к нему, спросил:

- А как тебя зовут?

Трофима испугал этот вопрос. Ему не хотелось, чтобы и Сережа называл его Трофимом Терентьевичем. Но он не мог назваться дедом, боясь, что за это его разлучат с мальчиком.

- Зови меня, Сереженька, гренд па.

- Гренд па? - переспросил Сережа. - Такое имя?

- Да, так меня называют все знакомые ребята.

Сережа не стал далее спрашивать о новом для него слове "гренд па", означавшем по-русски "дед" или даже "дедушка", стал называть Трофима этим ласкающим его слух именем.

А когда Дарья спросила: "Что это такое "гренд па"?" - Трофим, тихо улыбаясь, ответил:

- Это значит - доменный мастер.

- Ой ли? - усомнилась Дарья.

- Да, бабушка, да, - подтвердила Катя, она глубоко вздохнула, услышав знакомое еще по пятому классу слово.

- Пусть будет так, - не поверила Дарья Степановна и велела Кате сбегать за матерью: пора садиться за стол.

Вскоре за столом собралась большая семья.

Так могло быть всегда, думал Трофим. А кто виноват? Дед ли Дягилев, отшатнувший Трофима от родного дома и внушивший ему, что в мире все начинается с рубля? Заводчиков ли сын, убедивший его, что большевики хотят погубить Россию? Виновен ли сам он, не поверивший отцу и младшему брату Петровану, что красные принесут людям счастье? Вернее всего, что он сам был хозяином своей судьбы, и никто ему не мешал прислушаться к доброму голосу любящей его Даруни и сбежать от колчаковской мобилизации на Север, где не было тогда никакой власти. Где можно было одуматься и хотя бы не совать свою голову в белую петлю.

Не сделал Трофим и этого. Не верил он в "кумынию". Да и верит ли он в нее теперь, когда "у них" так хорошо идут дела?

- Ешь, Трофим Терентьевич, не задумывайся, - сказала Дарья Степановна, положив ему в тарелку широкого, как лопата, карася. - Теперь думай не думай, себя заново не выдумаешь, а карась простыть может...

Трофим не удивлялся тому, что Дарья слышала его мысли. Да он и не прятал их. Не для чего и не для кого. Он теперь как бы человек с того света. Только кажется, что он живет, а на самом деле он умер для Дарьи, для Надежды, для всех... Может быть, он живой только для Сережи. А для остальных он покойник. И никому нет до него дела.

Придя к такому заключению, Трофим сказал:

- Худо жить на свете умершему человеку.

- Да уж куда хуже, - поддержала разговор Дарья Степановна, - если человек при жизни чувствует себя мертвецом.

Трофим, посмотрев на Дарью и решив, что его "премудрости" запросто раскусываются ею, умолкнул, принялся ковырять вилкой широкого карася.

XXXVII

Где-то стороной прошла гроза. Чуть посвежело. После молчаливого завтрака на Митягином выпасе все поразбрелись, и Дарья осталась с Трофимом наедине. Она не противилась этому.

Уж коли встретилась, надо было рано или поздно поговорить. А коли так, зачем же откладывать?

Они остались за тем же большим столом под сосной. Дарья на одной стороне, Трофим на другой.

- Ну-у, выкладывай, как ты перешагнул через свои клятвы, как ты потерял и похоронил для нас себя заживо.

- Мне, Дарья Степановна, как перед богом, так и перед тобой таить нечего. Проклял, видно, меня господь еще во чреве матери моей за купленное начало мое, породившее меня по корыстному принуждению...

- Трофим, ты с Адама-то не начинай... А то и до грехопадения не дойдешь, как за обед приниматься надо будет. Да сектантства поменьше на себя напускай. Не с молоканкой разговариваешь... Ты с Эльзы, двоеженец, начни. Про остальное-то в каждом доме знают, и до меня дошло.

- Так я и начинаю с нее. Про остальное я и писал и сказывал. А как про Эльзу без проклятия всевышнего начнешь? Я ведь тоже при ней, как собака на привязи, по корыстному принуждению. Слушай же. Я буду рассказывать, как могу, а ты, что не надо, отметай.

- Веников нынче маловато наломала. Боюсь, что на весь-то твой мусор не хватит их. Ты, сказывают, утонуть готов в своих словах, лишь бы говорить. Н-ну, давай начинай с кержацкой деревни в Америке, где тебе хорошая вдова с домом подвернулась.

- Стало быть, тоже знаешь...

- Да что мне, уши паклей затыкать, что ли? Пелагея-то Тудоева два раза у меня чаевничала, плачи души твоей пересказывала.

- Именно что плачи. И сейчас душа моя кровавыми слезами обливается.

- А ты давай без слез... По любви же ведь ты прожил с ней без малого сорок лет? Чем-то же зацепила она тебя? Чем-то завлекла?

- Это конечно. Наживка была такая, что чуть не ослеп. Надо и то взять во внимание, что тогда мне куда менее тридцати было. Слушай. Как, стало быть, попал я в кержацкую деревню и порешил, что лучшего мне ничего и не надо... Дом так и так неворотим. Да и к тому же подумал, что во вдовах ты тоже не засидишься. Артемий-то Иволгин когда еще к тебе приглядывался...

- Артемия не касайся, - перебила Дарья. - Про него особый сказ будет, если ты будешь стоить того.

- Я же к слову... Не в обиду тебе, - стал оправдываться Трофим. - А Марфа, которую мне кержаки приглядели, хоть и была икона неписаная, неопалимая купина жаркого письма, - икона, а все ж таки не по мне. Грамоте не знала. Одежа постная. Разговор суконный. Будто не в Америке родилась, а в шанхайском скиту... А огня много. И в глазах и в теле...