Изменить стиль страницы

- Яша, здравствуй! - говорил он, привставая и обнимая гостя.

Калинович почувствовал, что глаза Зыкова наполнились слезами. Он сам его крепко обнял.

- Ну, садись, Яша, садись, - говорил тот, опускаясь на диван и усаживая его.

- Что, ты болен? - спросил Калинович.

- Да, немножко, - отвечал Зыков, - впрочем, я рад, что хоть перед смертью еще с тобой увиделся.

- Почему ж перед смертью? - проговорила дама, возвратившись с дитятей на руках и садясь в некотором отдалении. Все мускулы лица ее при этих словах как-то подернуло.

- Ну, когда хочешь, так и не перед смертью, - сказал с грустной улыбкой Зыков. - Это жена моя, а ей говорить о тебе нечего, знает уж, - прибавил он.

- Да, я знаю, - сказала та, ласково посмотрев на Калиновича.

- Где же, однако, ты был, жил, что делал? Рассказывай все! Видишь, мне говорить трудно! - продолжал больной.

- Ты и не говори, я тебе все расскажу, - подхватил с участием Калинович и начал: - Когда мы кончили курс - ты помнишь, - я имел урок, ну, и решился выжидать. Тут стали открываться места учителей в Москве и, наконец, кафедры в Демидовском. Я ожидал, что должны же меня вспомнить, и ни к кому, конечно, не шел и не просил...

Зыков одобрительно кивнул ему головой.

- Однако не вспомнили, - продолжал Калинович, - и даже когда один господин намекнул обо мне, так ему прямо сказали, что меня совершенно не знают.

Зыков горько улыбнулся и покачал головой. Мальчуган между тем, ухватив ручонками линейку, что есть силы начал стучать ею по столу.

"Постреленок!" - подумал Калинович с досадою.

- Ну, рассказывай, - повторил ему больной.

- Что рассказывать? - продолжал он. - История обыкновенная: урок кончился, надобно было подумать, что есть, и я пошел, наконец, объявил, что желал бы служить. Меня, конечно, с полгода проводили, а потом сказали, что если я желаю, так мне с удовольствием дадут место училищного смотрителя в Эн-ске; я и взял.

Зыков с досадою ударил по дивану своей костлявой рукой.

- А! Даша, как это тебе нравится? - обратился он к жене.

- Перестань, Сережа! - сказала та своему шалуну, подставляя ему свою руку, чтоб он колотил по ней линейкой вместо стола, а потом отвечала мужу:

- Что ж! Если сам Яков Васильич никуда не ходил и никого не просил!

Больной еще более рассердился.

- Не ходил!.. Не просил! - воскликнул он, закашливаясь. - Вместо того чтобы похвалить за это человека, она его же за то обвиняет. Что ж это такое?

- Да я не обвиняю, за что ж ты сердишься? - подхватила с кроткой улыбкой молодая женщина.

- Нет, ты обвиняешь!.. Сами выходят замуж бог знает с каким сумасшествием... на нужду... на голод... перессориваются с родными, а мужчину укоряют, отчего он не подлец, не изгибается, не кланяется...

Проговоря это, больной чуть не задохся, закашлявшись.

- Ну, перестань, не волнуйся; на, выпей травы, - сказала молодая женщина, подавая ему стакан с каким-то настоем.

Зыков начал жадно глотать, между тем как сынишка тянулся к нему и старался своими ручонками достать до его все еще курчавых волос.

- Ну, что ж ты там делал? - спросил он, опять опускаясь на диван.

- Делал то, что чуть не задохся от хандры и от бездействия, - отвечал Калинович, - и вот спасибо вам, что напечатали мой роман и дали мне возможность хоть немножко взглянуть на божий свет.

При этих словах на лице Зыкова отразилось какое-то грустное чувство.

- Ты тут через генерала прислал к нам, - произнес он с усмешкою.

- Да, это знакомый моего знакомого, - отвечал Калинович, несколько озадаченный этим замечанием.

- Дрянь же, брат, у твоего знакомого знакомые! - начал Зыков. - Это семинарская выжига, действительный статский советник... с звездой... в парике и выдает себя за любителя и покровителя русской литературы. Твою повесть прислал он при бланке, этим, знаешь, отвратительно красивейшим кантонистским почерком написанной: "что-де его превосходительство Федор Федорыч свидетельствует свое почтение Павлу Николаичу и предлагает напечатать сию повесть, им прочтенную и одобренную..." Скотина какая!

Калинович несколько оконфузился.

- Я, конечно, не знал, что ты тут участник и распорядитель, - начал он с принужденною улыбкою, - и, разумеется, ни к кому бы не отнесся, кроме тебя; теперь вот тоже привез одну вещь и буду тебя просить прочесть ее, посоветовать там, где что нужным найдешь переменить, а потом и напечатать.

Последние слова были сказаны как бы вскользь, но тон просьбы, однако, чувствительно слышался в них. Лицо больного приняло еще более грустное и несколько раздосадованное выражение.

- Что тебе за охота пришла повести писать, скажи на милость? - вдруг проговорил он.

Калинович окончательно было растерялся.

- Призвание на то было! - отвечал он, краснея и с принужденною улыбкою, но потом, тотчас же поправившись, прибавил: - Мне, впрочем, несколько странно слышать от тебя подобный вопрос.

- Отчего же? - спросил Зыков.

Калинович пожал плечами.

- Тебе, собственно, моя повесть могла не понравиться, но чтоб вообще спрашивать таким тоном... - проговорил он.

- Твоя повесть - очень умная вещь. И - боже мой! - разве ты можешь написать что-нибудь глупое? - воскликнул Зыков. - Но, послушай, - продолжал он, беря Калиновича за руку, - все эти главные лица твои - что ж это такое?.. У нас и в жизни простолюдинов и в жизни среднего сословия драма клокочет... ключом бьет под всем этим... страсти нормальны... протест правильный, законный; кто задыхается в бедности, кого невинно и постоянно оскорбляют... кто между подлецами и мерзавцами чиновниками сам делается мерзавцем, - а вы все это обходите и берете каких-то великосветских господ и рассказываете, как они страдают от странных отношений. Тьфу мне на них! Знать я их не хочу! Если они и страдают - так с жиру собаки бесятся. И наконец: лжете вы в них! Нет в них этого, потому что они неспособны на то ни по уму, ни по развитию, ни по натуришке, которая давно выродилась; а страдают, может быть, от дурного пищеварения или оттого, что нельзя ли где захватить и цапнуть денег, или перепихнуть каким бы то ни было путем мужа в генералы, а вы им навязываете тонкие страдания!

На последних словах с Зыковым сделался опять сильнейший припадок кашля, так что все лицо его побагровело.

Жена, побледнев, подошла и крепко сжала ему голову, чтоб хоть сколько-нибудь облегчить припадок.

- Перестань ты сердиться! Ей-богу, скажу доктору, - произнесла она с укоризною. - Не верьте ему, Яков Васильич, повесть ваша понравилась и ему, и мне, и всем, - прибавила она Калиновичу, который то бледнел, то краснел и сидел, кусая губы.

- Очень вам благодарен! - отвечал он и обратился к Зыкову.

- Что ж, ты меня укоряешь только за среду, которую я выбрал и которую ты почему-то не любишь, - за это только?

- Нет, не за одно это, - отвечал больной с упорством, - во-первых, мысль чужая, взята из "Жака"[31].

Калинович покраснел.

- Выразилась она далеко не в живых лицах, далеко!.. - продолжал Зыков. - А я вот теперь, умирая, сохраняю твердое убеждение, что художник даже думает образами. Смотри, у Пушкина в чисто лирических его движениях: "В час незабвенный, в час печальный я долго плакал пред тобой" - образ! "Мои хладеющие руки тебя старались удержать" - еще образ! "Но ты от горького лобзанья свои уста оторвала" - опять образ! Или, наконец, бог с ней, с объективностью! Давай мне лиризм - только настоящий, не деланный, а как у моего бесценного Тургенева, который, зайдет ли в лес, спустится ли в овраг к мальчишкам, спишет ли тебе бретера-офицера, - под всем лежит поэтическое чувство. А с одной, брат, рассудочной способностью, пожалуй, можно сделаться юристом, администратором, ученым, но никак не поэтом и не романистом никак!

Калинович ничего уж не возражал, но хозяйка опять заступилась за него.