Изменить стиль страницы

- Это ужасно! - проговорила Настенька.

- Господи помилуй! - воскликнул Петр Михайлыч.

- Интереснее всего было, - продолжал Калинович, помолчав, - когда мы начали подрастать и нас стали учить: дурни эти мальчишки ничего не делали, ничего не понимали. Я за них переводил, решал арифметические задачи, и в то время, когда гости и родители восхищались их успехами, обо мне обыкновенно рассказывалось, что я учусь тоже недурно, но больше беру прилежанием... Словом, постоянное нравственное унижение!

Петр Михайлыч только разводил руками. Настенька задумалась. Капитан не так мрачно смотрел на Калиновича. Вообще он возбудил своим рассказом к себе живое участие.

- Я по крайней мере, Яков Васильич, радуюсь, - заговорил Петр Михайлыч, - что бог привел вас кончить курс в университете.

Калинович горько улыбнулся.

- Курс кончить! - произнес он. - Надобно спросить, чего это мне стоило. Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две - три булки в день.

- Ужасно! - повторила Настенька.

- Именно ужасно! - подхватил Петр Михайлыч.

Калинович вздохнул и продолжал:

- Отстрадал, наконец, четыре года. Вот, думаю, теперь вышел кандидатом, дорога всюду открыта... Но... чтоб успевать в жизни, видно, надобно не кандидатство, а искательство и подличанье, на которое, к несчастью, я не способен. Моих же товарищей, идиотов почти, послали и за границу и понаделили бог знает чем, потому что они забегали к профессорам с заднего крыльца и целовали ручки у их супруг, немецких кухарок; а мне выпало на долю это смотрительство, в котором я окончательно должен погрязнуть и задохнуться.

- Да, да, какое уж это для вас место! - подтвердил Петр Михайлыч. Сколько я сужу, оно вам не по характеру, да и мало по вашим способностям.

- Грустно и тошно становится! - почти воскликнул Калинович, ударив себя в грудь. - Наконец, злоба берет, когда оглянешься на свое прошедшее; хоть бы одна осуществившаяся надежда! Неблагодарные труды и вечные лишения - вот все, что дала мне жизнь!.. Как хотите, с каким бы человек ни был рожден овечьим характером, невольно начнет ожесточаться!.. И вы, Петр Михайлыч, еще часто меня укоряете за бессердечие! Но боже мой! Как же я стану питать к людям сожаление, когда большая часть из них страдает или потому, что безнравственны, или потому, что делали глупости, наконец, ленивы, небрежны к себе. Я ни в чем этом не виноват и все-таки страдаю... Я хочу и буду вымещать на порочных людях то, что сам несу безвинно.

При последних словах лицо молодого человека приняло какое-то ожесточенное выражение.

- Вы совершенно правы в ваших чувствах, - сказала Настенька.

- Я, сударь, не осуждаю вас, я желаю только, чтоб господь бог умирил ваше сердце, - только! - проговорил Петр Михайлыч.

Калинович встал и начал ходить по комнате, ни слова не говоря. Хозяева тоже молчали, как бы боясь прервать его размышления.

- Что ж вас так сегодня именно встревожило? - проговорила Настенька голосом, полным участия.

- То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, - написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? - проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал было читать про себя.

- Читайте, папенька, вслух! - проговорила с досадою Настенька.

Петр Михайлыч начал:

"Любезный друг.

Ты, я думаю, проклинаешь меня за мое молчание, хоть я и не виноват: повесть твою я сейчас же снес по назначению, но ответ получил только на днях. Мне возвратили ее с таким приговором, что редакция запасена материалом уж на целый год. Не огорчайся этой неудачей: роман твой, по-моему, очень хорош, но вся штука в том, что редакции у нас вроде каких-то святилищ, в которые доступ простым смертным невозможен, или, проще сказать, у редактора есть свой кружок приятелей, с которыми он имеет свои, конечно, очень выгодные для него денежные счеты. Они наполняют у него все рубрики журнала, производя каждого из среды себя, посредством взаимного курения, в гении; из этого ты можешь понять, что пускать им новых людей не для чего; кто бы ни был, посылая свою статью, смело может быть уверен, что ее не прочтут, и она проваляется с старым хламом, как случилось и с твоим романом".

Старик не в состоянии был читать далее и бросил письмо.

- Как же редактор может не прочесть? - воскликнул он с запальчивостью. - В этом его прямое назначение и обязанность.

- Его назначение и обязанность набивать свой карман, - сказал Калинович.

- Именно! - подтвердил Петр Михайлыч. - После этого они не проводники образования, а алтынники; после этого им бы в лавке сидеть, а не словесностью заниматься! Возбранять ход новым дарованиям - тьфу!

Калинович продолжал ходить взад и вперед.

- Послушайте, вы прочтете нам ваш роман? - сказала Настенька.

- Пожалуй, как-нибудь выберем время, - отвечал Калинович.

- Чего тут выбирать!.. Откладывать нечего: извольте сегодня же нам прочесть. Я вот немного сосну, а вы между тем достаньте вашу тетраду, подхватил Петр Михайлыч.

- Я за тетрадью, папенька, пошлю Катю, - сказала Настенька, - а сами вы не должны ходить, без вас найдут, - прибавила она Калиновичу.

- Хорошо, - отвечал тот.

После обеда Петр Михайлыч тотчас отправился в свой кабинет, а Настенька села рядом и довольно близко около Калиновича.

- Вы давно написали ваш роман? - сказала она.

- Года полтора, - отвечал тот.

- А нынче вы пишете что-нибудь?

- Пишу и нынче, - отвечал Калинович с расстановкой.

- Что ж вы нынче пишете?

- Знакомое вам.

- Знакомое мне? - повторила Настенька, потупившись. - Вы и это должны нам прочесть: это для меня еще интереснее, - прибавила она.

- Оно еще не кончено.

- Отчего?

- Оттого, что не от меня зависит: я не знаю, чем еще кончится.

- А я думаю, что вы должны знать.

- Нет, не знаю... - отвечал Калинович.

Такими намеками молодые люди говорили вследствие присутствия капитана, который и не думал идти к своим птицам, а преспокойно уселся тут же, в гостиной, развернул книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька начала с досадою отмахивать от себя дым.

- Ваш страж не оставляет вас, - сказал Калинович по-французски.

- Несносный! - отвечала она тихо и с маленькой гримасой, а потом, обратившись к дяде, сказала:

- Что вы, дяденька, за охотой не ходите! Мне очень хочется дичи... Хоть бы сходили и убили что-нибудь.

- Ружье в починку отдал... попортилось... - отвечал капитан.

- Возьмите у Лебедева.

- Их дома, кажется, нет-с. Они верст за тридцать на облаву пошли.

- Нет, он дома: сегодня был в училище, - возразил Калинович.

Капитан покраснел.

- К ихним ружьям я не привык-с, мне из них ничего не убить-с, - отвечал он, заикаясь.

Понятно, что капитан безбожно лгал. Настенька сделала нетерпеливое движение, и когда подошла к ней Дианка и, положив в изъявление своей ласки на колени ей морду, занесла было туда же и лапу, она вдруг, чего прежде никогда не бывало, ударила ее довольно сильно по голове, проговоря:

- Ваша собака, дяденька, вечно измарает мне платье.

- Венез-иси! - сказал капитан.

Дианка посмотрела с удивлением на Настеньку, как бы не понимая, за что ее треснули, и подошла к своему патрону.

- Иси, куш! - повторил строго капитан, и Дианка смиренно улеглась у его ног.