По совести говоря, будь его воля, он бы давно выгнал мужика взашей. Осточертели тошнотворные: "Папочка и мамочка, сладенькие мои, дорогие, золотые!" Ишь нашел себе родителей. Тем более что враги Распутина доносили: за стенами дворца он называет царицу "мамашкой", а его самого - "папашкой", к тому же однажды осмелился сказать: "Папашка несчастный человек, у него внутри недостает". Алике убеждала - все это клевета на Друга. Но шло со всех сторон. Помнится, товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский представил доклад о происшествии в "Яре", о тлетворном влиянии Распутина на общественность - с предположением, что темный мужик сей является орудием какого-то сообщества, влекущего Россию к гибели. Жандармский генерал испросил разрешения на продолжение своих наблюдений. "Я вам не только разрешаю, - ответил Николай, - но я вас даже прошу сделать это, но, пожалуйста, чтобы эти доклады знали я и вы - это будет между нами". Однако Алике откуда-то узнала - может, он и сам проговорился. Вышел конфуз. Пришлось отчислить генерала со службы. Теперь, когда докладывали Николаю об очередных проделках Распутина, он хмурил брови, кивал, даже говорил: "Хорошо, я подумаю". Но думать охоты не было. Да и зачем? Ей там, в Зимнем или Царском, виднее, чем ему здесь, в Ставке.

Он рад, что вырэался снова на свободу. Надоели ее вечные попреки в нерешительности, ее восклицания: "Ах, если бы я была мужчиной!.." Ну и пожалуйста. Хотите Беляева вместо Поливанова? Надо сказать Воейкову, чтобы заготовил указ.

Кажется, все дела... Царь посмотрел в окно, на деревья и синюю даль за Днепром. День только еще начинался, а заполнить его было нечем. Ох-хо-хо, скука...

Он подошел к стойке, взял "манлихер", направился к двери.

По дворцу зазвучали отрывистые команды, вытягивались в струнку штабные офицеры и генералы, замирала охрана - чины дворцовой полиции, солдаты гвардейского сводного полка, полевые жандармы, секретные агенты: государь идет!..

5

Окно под потолком не только забрано в кованую решетку, но и охвачено жестяным "воротником". Даже если бы он надумал взобраться на стол, привинченный к стене, ничего бы не увидел - только осколок серого неба. А надзиратель, подсмотрев в глазок, донес бы тюремному начальству - и тогда неминуем карцер в подвальных лабиринтах Пугачевской башни.

Он давно уже отказался от взрывов протеста, когда накопившееся нервное напряжение требует разрядки - пусть хоть такой, внешне бессмысленной. Он сумел заковать свою волю в броню и контролировать каждый поступок целесообразностью. Однако до тех пределов, пока не унижено достоинство, не усечены мизерные права каторжника. А уж эти "права" он отштудировал назубок.

Но сегодня - особенный день в череде его последних пяти каторжных лет. Сегодня с него должны снять ножные кандалы. Не потому, что истек определенный двумя приговорами срок; не потому, что нагноились на щиколотках, рассеченных ржавым железом, раны, - нет, просто сегодня после утренней поверки ему предстоит начать работу на ножной швейной машине в военнообмундировочной мастерской, устроенной при "Бутырках". А в десятифунтовых оковах много не накрутишь.

С возрастающим нетерпением ожидал он этого события, долженствующего нарушить привычный режим дня. Ожидал встречи с другими арестантами, возможности обменяться словами, пусть и под окриком тюремщиков. Главное он получит возможность работать с людьми: приглядываться к ним, отбирать и передавать тем, кого выбрал, свои знания, свои убеждения, готовить будущих союзников в борьбе.

Любой свой поступок он оценивал однозначно: необходим ли для достижения цели, для будущего, которое должно в конце концов наступить.

Вся его жизнь была наполнена тревогами. И радостями. Если радости оценивать не их количеством, а полнотой. Да, молодость прошла. Много борозд - и не только на лбу - вспахала жизнь. Жизнь богатая и глубокая, без уныния. Он спокоен. Мысль все время рисует образы будущего, и эти образы оптимистичны. Хоть и выпали на его долю тяжкие испытания, он ни о чем не жалеет, ибо эту свою жизнь - ив целом, и в частностях, и этот сегодняшний день, занимающийся за серым квадратом зарешеченного окна, - предопределил он сам.

Как о безмерно полном и счастливом, вспоминает он о том дне, когда стоял с Зосей на вершине Заврата, а внизу лежала долина Пяти Озер и еще предстоял их путь по лес-иой тропинке к Морскому Оку. Там, в заброшенном шалаше пастуха, на полпути к озеру, настигнет их августовская ночь - и Зося, верная помощница в стольких делах, станет его женой...

Через два месяца после женитьбы он сам настоял, чтобы руководство партии послало Зосю на подпольную работу из Кракова, где жили они в эмиграции, в русскую Польшу, в Варшаву. Главное правление партии могло направить кого-нибудь другого. Но он знал, что Зося справится с заданием лучше других. Через два месяца ее арестовали. И только в тюрьме, при свидании с родителями, она призналась, что ждет ребенка... Если бы он знал об этом, когда провожал ев в Варшаву!.. Но зачем мучить себя?.. Eсли бы да кабы.

В тюремной камере и родился их сын. С младенцем на руках Зося выслушала в суде приговор: вечное поселение в Сибири. Место заточения село Орлинга в излучине Лены, в Иркутской губернии.

Летом двенадцатого года он написал Зосе в Орлингу, что любовь зовет к действию, к борьбе; попросил внимательно прочесть книгу "Сила", которую послал ей ранее. Подчеркнул, что именно эта книга должна придать Зосе настоящую силу. Жена догадалась. Вскрыла переплет и обнаружила заделанный в картон паспорт. С этим паспортом она и бежала из Сибири, благополучно добралась до Кракова. Однако им не суждено было встретиться. В это время он сам уже находился на нелегальной работе в России и за несколько дней до возвращения Зоей снова, в шестой раз, попал в лапы охранки.

Когда началась война, политических заключенных перевели из Варшавской цитадели в глубь России. Сначала он попал в Мценск, потом - в Орел. В ту самую тюрьму, о которой Григорий Иванович Петровский, депутат IV Думы, большевик, сказал с трибуны Таврического дворца: в Орловской каторжной тюрьме бьют за все. Бьют за то, что ты здоров; бьют за то, что больной. Бьют за то, что ты русский; бьют за то, что ты еврей. Бьют за то, что имеешь крест на шее, и бьют за то, что не имеешь его.