Проводив ее домой, он той ночью долго мечтал у кухонного окна, пока колокола святого Патрика не пробили полночь и не начали, как всегда в этот час, вызванивать мелодию, которая тихонько кралась к нему через улицы и крыши.

Несколько дней спустя Марти сказал отцу, что завербовался. Как открыться матери, он не знал. Ей сказал отец.

- Эллен, - начал отец, - Марти взял у англичан шиллинг.

Дело было вечером, отец сидел в кресле с высокой спинкой, положив ноги на каминную решетку.

- Я уезжаю во Францию, ма, - Марти теребил в руках кепку. - Я теперь солдат.

Они разговаривали в кухне, где на камине между двумя конными бронзовыми рыцарями, грозящими друг другу копьями, висел портрет Парнелла {Парнелл Чарлз Стюарт (1846-1891) - ирландский политический деятель, лидер движения за гомруль.} и стоял пожелтевший окантованный пергамент с речью Роберта Эммета {Эммет Роберт (1778-1803) - известный деятель ирландского освободительного движения.}. "Я не желаю, чтобы мне сочиняли эпитафии; поелику ни один человек, знающий устремления мои и идеи, не решается их отстаивать, я не желаю, чтобы идеи эти были извращены из-за предвзятости или невежества". Отличные пышные фразы, которые величественно изрыгал дед после нескольких кувшинов пива.

Теперь - на посошок, Марти, и спой, а? Кто же откажется! До конца войны путь далекий. А что бы спеть? Давай что-нибудь ирландское - так ему всегда говорили.

Марти прикрыл глаза и поднял землистое лицо. Запавший рот открылся, желтые зубы торчали, словно патроны в обойме. Он затянул "Друга Дэнни". Голос у него был дрожащий, надтреснутый, как и все его битое-перебитое тело. Голос был сшитый, подштопанный, он наматывался на песню обтрепанным бинтом.

- Вот вам и музыка, - сказал Мик.

Марти смотрел в потолок; когда кончалась строка песни и он набирал воздуха, на тощей шее между двумя глубокими складками каталось адамово яблоко. Все трое повернулись к нему.

- От души поет, - сказал трамбовщик. Они засмеялись.

О Дэнни, друг, труба солдат сзывает,

В долинах и горах ее слыхать,

Теплу конец, цветы уж умирают,

Тебе в поход, а мне страдать и ждать...

Из глаз Марти выкатились две крупные слезы и застыли на щеках по обе стороны капли, которая так и висела под носом. Нижние веки у него были вывернутые, красные.

Печальная песня. Отец Марти частенько пел ее, когда в их доме на Патрик-стрит собирались гости, потому что, конечно же, это была отцова песня. Мать она трогала до слез. Да и как не плакать, если храбрый солдат уходит на войну, покидая отца, бедную матушку и всех близких. Не говоря уж о любимой, которая будет ждать, пока он вернется.

И в солнце и в сумрак

Я буду стоять тут и ждать.

И скорее всего, не дождется.

Печальная песня и очень красивая, впрочем, как и все старые песни. А "Когда маргаритки побелят поля, тогда и вернусь" - песня его матери.

Лицо у Марти было такое, что бармен снова кивнул на него и подмигнул веселой троице, а сердце Марти разрывалось от тоски по добрым денечкам, которых не вернуть, по близким, которые давно в могиле, и мысли его с мукой и болью возвращались к матери, благослови ее, господи, к добряку отцу - вот уж был не дурак выпить - "день - ночь, сутки прочь - до получки ближе", пусть земля ему будет пухом; к брату Мику, готовому отдать последнюю рубашку, к маленькой сестренке, которая говорила: дай нам денежку, Марти, ну дай, миленький Марти, на печенье с тмином, и он все давал; и к другим добрым людям, усопшим давным-давно, пусть на них снизойдет вечная благодать, покоятся они в мире. Аминь.

Марти не спускал глаз с потолка. Рот он так и не закрыл. Ему казалось, он идет мимо дублинского Замка, а часы уже бьют полночь. Сквозь затянувшие небо облака проглядывала луна. Из тени ему навстречу шагнул дедушка, и Марти услышал голос:

- Не забыл еще своего деда? Полвека я чинил ботинки на Нэш-корт. А ты, бывало, как увидишь, что у меня рот полон гвоздей, хохочешь-заливаешься. Молоко на губах не обсохло, плут Марти, а туда же - потешался над стариком.

Марти вспомнил фартук из грубого зеленого сукна, лицо с птичьим носом, склонившееся над ботинком, и опять расхохотался.

- Старый перечник, - сказал он.

И свернул на круто уходящую вниз булыжную Лорд Эдвард-стрит.

- А меня-то знаешь? - спросил еще один Каллахэн, в засаленном плаще. Это ведь я притащил бочонок с динамитом к воротам Замка, когда они вытаскивали Килвордена {Килворден Артур Вулф (1739 -1803) - верховный судья Ирландии. Убит во время переезда в дублинский Замок в ночь восстания, организованного Эмметом.} из кареты. В него тогда всадили двадцать вил, чтобы уж он точно не узнал, кто его прикончил. А Эммет здорово распсиховался, можешь мне поверить.

- Нехорошо все это, - сказал Марти. - Пусть он и был протестантом.

Ботинки Марти грохотали по булыжнику. Под жестяной лампой его догнал еще один Каллахэн. Высокий, широкоплечий, с таким же птичьим носом.

- Я тебе не рассказывал, Марти, что у нас в 1534-м вышло? Наметал я тогда пару стожков, и сидим мы с Шелковым Томасом {Фицджеральд Томас (1513-1537), по прозвищу Шелковый Томас, был назначен заместителем губернатора Ирландии, но, получив весть о смерти отца в Тауэре, поднял против англичан восстание, во время которого был убит архиепископ Аллен.} выпиваем, только я не зеваю. "Ну, Фицджеральд, как делишки?" - спрашиваю. "Плохо, Каллахэн, - отвечает. - Они хотят прикончить беднягу отца. Видишь этот пожалованный англичанами меч?" - "Вижу", - говорю. "Ну так вот, сейчас дожую, пойду прямиком в аббатство, и знаешь, что сделаю?" - "Откуда мне знать?" - "Сниму его и швырну в эту сволочь архиепископа". - "Ну и дурак будешь", - говорю я. "Дурак не дурак, а швырну, - говорит он. - И еще, даст бог, его сучья башка слетит вместе с митрой".

Марти даже взвизгнул, как представил себе эту картину. Но какая-то другая, неясная фигура уже тащилась за ним, скулила, дергала за рукав. Лицо - одни кости, шея тощая. "Хорошо им болтать, - говорит. - Вот молодцы так молодцы! А у меня картошка сгнила в земле, и мой младшенький умер, его травой рвало".

Полицейский инспектор ему сказал: "Видишь моих людей, Марти? Только попробуйте туда сунуться - ног не унесете".