Приближалась советская граница. Предстоял экзамен. Еще и еще раз проверил багаж: все на месте, ничего лишнего - так, скромный совслуж, обзаведшийся привычно-желанным заморским барахлом: бритва "золлинген", помазок, зубная щетка, фотоаппарат "кодак". Все "нормально", как они это называют. Бриллианты (в трусах, под резинкой) не мешали, Званцев даже не замечал валика у живота - вряд ли красные надумают раздеть догола..."

"Обыкновенный человек... - подумал я. - Не фабрикант, не заводчик, не камергер высочайшего двора. Ему бы с нами вполне по пути. Вот если бы я поступил не в НКВД, а на филфак в университет - он преподавал бы мне французскую литературу. Вместо этого он едет в СССР, чтобы восстанавливать царизм. Во всяком случае, чтобы выяснить - возможно ли это. Или нет? Ведь он едет, чтобы узнать: а жив ли Николай II?

Время им девать некуда. Разве мог уйти плененный царь от ВЧК? Глупости... Вам бы это понять, господа хорошие. И не суетиться зря. Во мне поднимается чувство гордости: фиг вам, вот и все.

Я, наверное, не признавался себе, но одиссея капитана Званцева захватила меня, хотя я не находил в скромном повествовании ничего такого, о чем предупреждала Лена (пока не находил). Но вот: что будет дальше? Что случится с героем? Это затягивало. Сразу вспомнил объяснения Анатолия: если в литературном произведении нет ничего, кроме "а что потом?", - это вряд ли феномен общественного сознания.

Может быть. Но мне интересно. Кроме того, велено той, которой уже нет на свете. И этим сказано все.

...Утром звоню по знакомому телефону, он снимает трубку сразу и на этот раз четко называет фамилию: "Дунин". Хорошая фамилия, она образована от хорошего русского имени.

- Дерябин. Я по вашему поручению.

Он оживляется.

- Можешь прямо сейчас?

- Могу. Только уроки...

- Это ерунда. Дело государственное, получишь отмеченную повестку. Пропуск внизу, тебя встретят.

И снова знакомый путь наверх. Дунин взвешивает пакет на руке.

- Не вскрывал?

- Нет. Любопытно было, но - удержался.

- А почему сразу не отдал?

- Так ведь вышло к лучшему? - пытаюсь уйти от ответа откровенно-шутливо. - Человека спас.

Он хмыкает.

- Зеленый ты еще... Ладно, откровенность на откровенность. Но: замри. Если распустишь язык - я так и так узнаю. Глаза и уши, понял?

Чего же не понять... И он сообщает страшную весть. Никогда бы милиция не отпустила Цилю. Себе дороже. И он, Дунин, никогда бы не распорядился подобным образом. Если бы...

- Она - наш человек, - произносит хмуро. - Это все. Умерло. Тебе говорю, потому что ее категория связи с нами не столь уж и... Ладно. Как видишь, я с тобою по-прежнему откровенен, откровенен, как с будущим товарищем по работе. Почему не вскрыл пакет?

Отвечаю с заминкой, так правдоподобнее.

- Такое дело... Парень принес (описываю приметы, подробно, он торопливо водит ручкой по листку), я подумал - необычный способ. Не дай бог - в пакете что... Ну? Понимаете? (Он охотно кивает.) Мне бы пришлось к вам идти. Есть вещи, о которых молчать права не имеешь. Я пожалел этого парня. Может, и виноват. Рассказать обязан, вы бы его потащили, на душе скверно. Не знаю, что в этом пакете.

- Ладно, иди. В конце концов, это формальная проверка. Если дело сделаем. Если ерунда - забудем. Тебе - спасибо.

Ухожу с подписанным пропуском и отмеченной повесткой. Дунин в последний момент смотрит хитро:

- Тебе попозже или всклянь?

- Попозже, кому охота на уроках мучиться...

Знакомый маршрут. Выхожу на набережную, медленно бреду к Кировскому. Мост невесомо завис над Невой, темнеют обелиски, однажды няня сказала, что прежде на их вершинах взмахивали крыльями царские орлы. Тогда, - года четыре прошло с тех пор, - мне было все равно. Сейчас я не могу не признать, что орлы были органичнее звезд. Колюча наша звезда...

Иду через сад, он совсем облетел, кое-где застряли желтые листья. И возникает глупейшая аналогия: желтые умирающие листья - это все бывшие, их немного и скоро не будет совсем. А деревья без листьев - это мы, все, бесплодные, иссыхающие.

Выхожу за ограду, загадочен Инженерный замок на другой стороне канала, дворец Павла Первого. Вышагивают курсанты, доносится песня: "Стоим на страже всегда-всегда!" У меня дурное настроение. Зачем это все? Зачем, если рядом с тобою живет Циля и за слова, за которые каждого упекут за Полярный круг, - ей ничего?

И вдруг догадываюсь: госбезопасность связана с тысячами людей, неприметных, незаметных, обыкновенных. Они слушают, смотрят, иногда подслушивают и подсматривают. И обо всем сообщают. Таков их "уровень связи", как выразился Дунин. Наверное, НКВД обобщает и анализирует сообщения и подглядывания своих людей. И возникает картина. Скажем: в газетах пишут, что вся страна, в едином порыве, строит, едет, желает, отдает. И это - как должно быть. А из картины видно - как есть на самом деле. Где нажать, где надавить, где раздавить. Анатолий с грустной усмешкой рассказывал, что во времена Пушкина III отделение и Отдельный корпус жандармов следили за всеми, особо - за самим Пушкиным. Интересно: а какой же писатель сегодня удостоился такой чести? А может быть, они все под стеклышком?

С этими мыслями прихожу домой. Циля нянчит Моню, кормит, уговаривает "съесть еще кусочек". И вдруг мне хочется спросить: "Ну? Кого еще продала за тридцать сребреников?"

Но улыбаюсь, щекочу Моню за ухом и закрываю за собой дверь. Званцев, где ты?

"Граница. Первой в мире республики рабочих и крестьян. Венгрия не в счет: задавили вовремя. "Какое невероятное ощущение... - ошеломленно думал Званцев. - И раньше приходилось бывать во Франции, в Финляндии, даже в Англии один раз побывал. Конечно, на одной станции заканчивалась западная цивилизация, на другой - начиналась русская нищета. Верно. Но теперь..."

Люди на перроне шумные, с наглыми рожами, милиция вышагивает, словно собственный конвой императора. И яростный, сумасшедший восторг в глазах.

Пограничники в зеленых (таких знакомых, увы, фуражках) степенно двигались сквозь поезд, дотошно, даже истово проверяя документы. Что там немцы... Эти рассматривали фотографии в паспортах, по два-три раза сверяя изображение с "подлинником", бумаги возвращали с таким видом, словно величайшее одолжение делали; показалось на мгновение, что в холодных серо-голубых глазах мерцает хищное превосходство над всеми, безо всякого исключения: захочу - верну. Не захочу - наплачешься...

"Да-а..." - Званцев не мигая смотрел в лицо то ли коломенского, то ли рязанского паренька и грустно ловил себя на печальной мысли: раньше солдат или вахмистр всегда з н а л разницу - даже если и о б л а д а л полномочиями. Для этих же он, ответственный совслуж, был куском дерьма, не более... Но вскоре настроение изменилось - Россия была вокруг, долгожданная и трепетно любимая. Эти русские лица, глаза - ни с чем не перепутаешь, этот говор, вдруг всплывший в памяти из далекого детства, когда судачила о чем-то прислуга или дворник Василий докладывал почтительно матушке о том, что коляска вычищена и смазана (была ведь и коляска!) и можно выезжать. И тогда, сменив свою хламиду с фартуком на приличный казакин, превращался Василий в степенного кучера и, сбрасывая бывшую отцовскую фуражку (вид нелепый, но бойкий), приглашал с поклоном: "Пожалуйте, барыня". И мать искренне радовалась, в этот миг торжества возвращалось к ней прошлое, когда супруг, только что получивший в командование Бежецкий полк, усаживал любимую жену рядом и отправлялся делать визиты. Начинали, как и положено, с предводителя... Давно это было.

Дорога прошла без приключений.

И вот Москва, ситцевая столица. К шуму и гаму, от которых давно отвык, отнесся философски: если шумят - значит, живы. А если живы... Тогда есть надежда. Тогда миссия в СССР отнюдь не глупость Миллера - бесплодная и опасная, но в самом деле тщательно продуманная акция, которая в будущем, кто знает, принесет обильные плоды.