- Не приучен, - отвечаю с мерзкой интонацией. Мнится, что так должны были некогда разговаривать с прислугой барчуки.

- Разве? - нарочито удивляется. - А я-то думал, что ты рыцарь!

- Вы - чекист, мама - ваша жена, а я... Пасынок. А дамы и рыцари гниют под Перекопом. Не согласны?

Хлопаю дверью. Не могу себя перебороть. И года не прошло, как привезли отца в красном гробу. Какое там... Едва полгода минуло. И - на тебе!

И вдруг грязная мыслишка шевелится на самом дне того, что называют мозгом или разумом: а, может быть, все началось давно? Еще при папе? Только не замечал свежего румянца на щеках у любимой жены капитан госбезопасности Дерябин?

Осознаю, что я - негодяй. Но мне легче. Всегда легче, если кто-то хуже тебя. Эх, папа-папа...

Пиршество. Пир на весь мир. У великого поэта алкоголики ползли через канавы и захлебывались, у нас - ничего особенного. От избытка чувств и полной безопасности (все свои, в конце концов, никто не просексотит) капитан госбезопасности Чуцкаев поет диким голосом о том, как широка страна его родная и как много в ней колоний и лагерей. Поднимает палец к носу:

- Наши враги, значит, поют эти слова в осуждение. В издевку. А я - вы чувствуете? - с гордостью! Ибо кто перевоспитает и вернет к жизни тысячи оступившихся? Только колонии и лагеря, товарищи! Так поднимем... Или подымем? Неважно. За!

Пьют с веселым смехом, вопрос заострен необычно, смело, какой могучий, грозный наш народ, как устремлен в будущее, к великому горизонту коммунизма...

- А у меня другой тост, - говорю ровным голосом, давя усмешку. Она сейчас не нужна. - Выпьем за то, чтобы все враги, все до одного! Погибли самой страшной смертью, в муках и крови! Нечего тратить народные денежки! Перевоспитывать... Разведчиков, шпионов и диверсантов уничтожают, а не перевоспитывают! Нам не нужны полумеры! Так сказал на юбилее НКВД товарищ Микоян! - Выпиваю одним глотком, улыбаюсь. Теперь даже непременно: Горько, товарищи!

Трифонович смотрит на меня, как на чудище обло, стозевно и лаяй, он, бедный, не ожидал. Тянется к маме, она, робко, навстречу, наконец целуются, и все с облегчением кричат нечто несуразное. А я тихо исчезаю. Мама счастлива? Я не препятствую.

Уля часто повторяла: "Не судите. Да не судимы будете". Что ж... Я не сужу. У меня нет неприязни к румяному, бедной маме моей, бывшим товарищам отца по службе. Работе, точнее. Слово "служба" они не любят. Старорежимное словечко...

Я никому не желаю зла. Год пролетит незаметно. Меня примут в специальное учебное заведение. Через два года - я на работе. И тогда посмотрим. Убежден: столетия пройдут, прежде чем увянет госбезопасность. Побоку личные дела. Посторонние мысли. Что бы там ни писали в книжках или говорили по радио - все это ерунда. Чекист - это не просто человек. И не совсем человек, я давно это понял. Есть сведения для детсада, школы, вуза и толпы, одним словом. Если следовать усредненной морали, которой пока еще на самом деле нет (старая ведь отвергнута полностью, до основания!), разоблачить и обезвредить врага нельзя. Невозможно! Потому что мгновенно просыпаются "чуйства". Кого-то жаль, кто-то не так уж и виноват. Чепуха...

Если можно забыть о самом любимом, пусть и ушедшем (да ведь только что, совсем недавно, вот в чем дело!) - значит, тем более можно и должно отбросить фигли-мигли, выковать в себе борца новой идеи и ступать, ступать, ступать... По трупам? Да хоть и по живым...

Площадь "Жертв революции", Марсово поле. Ноги принесли. И я вдруг понимаю, зачем: здесь покоятся мои предшественники. Те, кто ушел из жизни во имя жизни расцвета. Слова вычурные, суть верная. Из-под этих камней сочится кровь борцов. Я должен сделать так, чтобы сочилась кровь врагов. И я сделаю это...

Телефонная будка около входа в "Ленэнерго". Вот: Лена давно не звонила. Это не дает мне покоя. Шарю в кармане - монетка есть. И все мои предыдущие, такие правильные, такие "мощные" (не по летам) мысли вдруг испаряются. Лена. Тоненькая, с голубыми глазами, словно с открытки (не пошлой, хорошей!), я ведь не видел и не слышал тебя столько дней...

Палец не попадает в отверстие диска - неужели я волнуюсь? Надо же, оказывается, и мне, как и многим великим, ничто человеческое не чуждо... Наконец щелкает. Низкий мужской голос: "Слушаю". - "Будьте добры Лену". "А... вы кто?" - "Сергей. Вы отец Лены?" - "Сейчас..." И я слышу полузабытый голос (господи, месяц прошел... А мама забыла папу через полгода. Хм...): "Сережа... Ты... можешь прийти... Прямо сейчас?" И сразу же отчаянный крик: "Не приходи, не..." - и гудки. Короткие. Мерзкие. Что произошло? Сумасшедший дом...

Нет. Это не сумасшедший дом. Это - реальная жизнь. По спине бегут мурашки и такое острое, такое простое желание: забыть о звонке. О Лене. О том, что страна и народ напрягаются в пароксизме борьбы. С врагами народа. Исчадиями ада. Одно из этих исчадий - Лена. Ничего страшного: она велела идти домой? Велела. Я и пойду... Ведь я не помогу ей. А вот "в поле зрения" попаду непременно. И кому от этого станет лучше? Риторический вопрос...

Бегут, бегут мысли (мыслишки, конечно, только кто в этом признается?). Вот и остановка трамвая. За спиной вход в церковь Михайловского замка, напротив - одноименный сад, правее зарыты в землю "не жертвы - герои", еще правее - Летний...

И вот подходит громыхающий трамвай. Ну, Дерябин? Скатываются по ступенькам веселые пассажиры (это такая точка зрения: пока одних сажают другие живут счастливо), что-то кричит кондуктор, покупаю билет (в тюрьму?) и прислоняюсь к окну последней площадки. Убегают рельсы, Марсово, казармы, Летний разворачиваются в панораму, она грустна. Как это у Гумилева? "Мы пролетели по трем мостам..." Грохочем по единственному. Отчетливо слышу вороний грай. Огромная каркающая стая перелетает Неву. Нечто черное, расплывчатое, ужасное. Эти птицы предвещают гибель...

Миновали мечеть. Слева остался Ленфильм - гнездо гениальных создателей фильма всех времен и народов. На него шли стройными колоннами и несли транспаранты1. В какой еще стране возможно такое? И вот - остановка. Сто шагов и - дом Лены. Огромный, цветной, с вычурными балкончиками, рустами, сухариками и волютами. Есть и ризолиты. Произведение зодчего, который попрощался с эклектикой середины века, но модерна еще не ощутил...

Стараюсь идти спокойно, сдержанно, но - куда там... Ускоряю и ускоряю шаг, от вычурных ворот лечу на крыльях. Вот ее балкон, парадное, лестница, второй этаж, двери квартиры чуть приоткрыты, красноармеец в фуражке с голубым верхом держит у ноги винтовку с трехгранным штыком. Но я еще ничего не понимаю...

- Сюда нельзя, проходи! - Он преграждает путь свободной рукой.

- Меня вызывали... - пытаюсь пройти, он кричит - куда-то в глубь коридора:

- Товарищ сержант госбезопасности! Парень тут! Говорит - вызывали!

Появляется невысокий, в серой кепке, плащ, сапоги - знакомая картинка...

- Этот?

- Этот самый! Прет нахально!

- Ты звонил? Лене?

И я понимаю - вдруг (как ушат на голову), что игры кончились. В квартире Лены НКВД. Так должно было случиться, всегда это знал. И еще... Она кричала, хотела меня спасти. Значит? Значит, я обязан поступить именно так, как хотела любимая девочка. К чему лишние жертвы? Что скажут на Литейном, дом 4? В адрес мамы и отчима? И вообще: ей я не помогу. А вот сам...

Я чувствую, я уверен: надо (не "надобно", нет) сказать: я никуда и никому не звонил? С какой стати? Что за глупости? Мне сказали, что девочка больна - вот я и зашел. Проведать. Мы вместе учимся. А что? Я - ничего... Но губы смыкаются, и из моего рта вылетают совсем другие слова:

- Звонил. Здесь гнездо шпионов?

Идиот... Этого могут не простить и пасынку ответственного сотрудника. Он рывком втаскивает меня в коридор. Я вижу Лену. Она сидит в комнате, на стуле, в ее погасших глазах ужас...

- Я же кричала тебе... - роняет безнадежно.

- Очень хорошо! - Сержант госбезопасности в штатском обрадован так искренне, что беззастенчиво потирает руки. - Первое: по-че-му ты не хо-тела, чтобы он... - кивок в мою сторону, - пришел сюда? От-ве-чать!