- Что же вы, Олег Николаевич, понимаете под словом "работа"?

- О-о, - Карсавин мгновенно возбудился, - я знаю - вы читали Соколова. Есть еще и Дитерихс, Михаил Константинович. Подробнейшее описание, как мне рассказывали. И англичанин этот, Вилтон, он, правда, все больше о еврейских кознях пишет, но все равно полезно.

- Бросьте. Государя мы с вами просрали, - получилось грубо, но не терпел, когда искали виновных. - Что евреи... Давайте спрашивать с себя.

- Согласен, - кивнул адъютант. - Не спорю. Я только о факте сказал, не более. Здесь неподалеку есть один старичок, наш хозяин с ним знаком. В его библиотеке есть Дитерихс. Соколова вы читали. Поверьте: желали они оба или не желали - они в своих книгах точно указали место захоронения. Вы убедитесь.

Званцев только плечами пожал. Не понравилась безапелляционность собеседника. Но вежливо согласился:

- Отчего же... Все может быть".

Показалось, лечу в пропасть вниз головой. Самая страшная тайна ХХ века - в какой-то книге? Неужели? Да можно ли поверить в такое?

Утром, за завтраком (яичница с колбасой), вежливо спрашиваю:

- Иван Трифонович, а что это за книга: "Убийство царской семьи"?

У него останавливается взгляд, смотрит на маму, та с трудом глотает. Сцена, как в стихотворении Маяковского: жандарм смотрит на сыщика, сыщик на жандарма.

- Откуда ты знаешь об этой... гадости?

Придумываю: покойный Дунин спросил о книге в том смысле, что не видел ли я ее когда-нибудь у Лены, а потом у Тани и еще кого-нибудь. Тогда я не обратил внимания, а вот теперь...

- Ты прости меня, - начинает яриться, - а что, собственно, изменилось теперь? Дунин предупредил тебя о неразглашении? Вот и нишкни! У нас не принято даже с товарищами по работе обсуждать. А ты - трепло!

Я понимаю, он заботится обо мне, о маме. И тем не менее...

- Грубить не надо, - пою на мотив известного танго. - Подумаешь... Да что такого я сказал? Вечно вы преувеличиваете...

Он бегает по комнате из угла в угол, мне его даже жалко.

- Однако, Сергей... Ладно. Я спокоен, я совсем спокоен. Книга, которую ты упомянул, - есть контрреволюционная пропаганда и агитация! Статья 58-10 УК РСФСР! Срок... Да какой там срок! К стенке, и все! Зачем тебе это? Успокойся ты, Христа ради!

- Бога всуе не поминают, - произношу назидательно. - Зачем? Да обыкновенное юношеское любопытство, отчим.

Мама швыряет сковородку на пол, следом летят тарелки и хлебница с остатками булки.

- С меня хватит... - Маман явно не хватает воздуха. - Убирайся к чертовой матери! Если бы отец сейчас встал из гроба...

Мне хочется заорать ей в лицо: отца нет в гробу, нет! Но я молчу, уже в который раз. И остываю. Как печально... Я вымещаю собственную неполноценность на самых близких людях. Захоти отчим подставить мне ножку, где бы я был сейчас... И никто бы не догадался. А он терпит. Потому что любит маму. Встаю, щелкаю каблуками:

- Виноват. Разрешите удалиться.

- Шут гороховый! - кричит мама вслед. В коридоре верещит телефон, отчим снимает трубку, и лицо его становится серым.

- Сергей... - Слова никак не могут взобраться к нему на язык, я чувствую, даже вижу это.

- Случилось что?

- Случилось. Только что арестован твой учитель литературы. Будь готов... Допросят весь класс. Ладно, чего это я... Ты ведь уже достаточно опытен. Разберешься. - Улыбка ползет по его губам. Страшная...

В школу лечу сломя голову. Кто? Зачем? Кому помешал мой замечательный учитель?

В коридорах ни души, из-за классных дверей - ни звука. Хороший сюрприз преподнесла госбезопасность. Раньше я знал: гадость? Ищи Федорчука. Или его подружку. Что же теперь?

Тяжелая дверь директорского кабинета. Долго стою, не решаясь постучать. Он не станет со мною разговаривать - с какой стати? Жизнь давно научила его осторожности, иначе он со своим прошлым давно бы уже гнил за полярным кругом.

Стучу. Характерный дребезжащий голос:

- Войдите.

Толкаю дверь. Андрей Федорович сидит за столом, включена настольная лампа, рядом - высокая стопка тетрадей, он, видимо, проверяет сочинения своих девятых классов. Въевшаяся привычка: переминаюсь с ноги на ногу, с носка на пятку.

- Прекрати, - одергивает. - У меня начнется морская болезнь. Садись.

Обрадованно плюхаюсь в кресло, он снова одергивает:

- Не разваливайся, отвратительная привычка. Я слушаю тебя.

Запинаясь, захлебываясь словами, путано излагаю свое убеждение: Анатолий ни в чем не виноват. Ни в чем... Он арестован по злому навету. Такое мог сделать только подлец.

Директор долго молчит, вглядываясь в абажур лампы. Слезящиеся глаза, красные веки. Он совсем старик...

- Первое... Навет не может быть добрым. Эпитет "злой" - неуместен. Второе. Что ты предлагаешь?

- Давайте пойдем на Литейный и все объясним. Это недоразумение.

- Ну-у... - тянет с нехорошей усмешкой. - Если ты пойдешь... Н-да. Тогда - конечно. Тебе там очень обрадуются. Что касается меня... Я уже договорился о встрече. Это все. Ступай.

Я уже стою на пороге, когда он вдруг говорит мне в спину:

- Твоя точка зрения? В чем дело?

Я возвращаюсь и долго объясняю, что Анатолий всегда жил своим умом, говорил то, что думал. Если методическое пособие требует считать Чацкого революционером, а поэму - призывом, и только потому, что первые ее слушатели хватались за шпаги, полагая грибоедовский текст обличением строя, - это ведь не значит, что...

- Чацкий - герой? В прямом смысле этого слова? - подхватывает директор. - Ты прав. Тот, кто подслушивает, приезжает из-за границы, чтобы громогласно обличить, и отбывает, потому что получает отказ в любви, кто смеет произнести: "... такая родина мне скоро надоест" - тот не герой, а обыватель. Ты думаешь, нашего учителя обвинили в подобном?

- Он же не пытался взорвать Смольный... - говорю ровным голосом.

Андрей Федорович машет руками:

- Чур тебя... Зайди вечером, часов в семь. Я как раз вернусь. Оттуда.

Иду домой. Зачем мне уроки? На душе скользкая дрянь, отчаяние так безгранично, что хочется по-волчьи взвыть. В хмуром небе плывет низкий, рокочущий звук, ни на что не похожий. Может быть, это Последняя труба архангела? Хорошо бы... Мы все упали в бездну отчаяния и ужаса и чем скорее исчезнем с лица земли - тем лучше. Не знаю кому, но - лучше.

Это слабость, сознаю. Ну и черт с ней.

Дома никого. Уединяюсь в своей комнате. Хочется спать - итог нервных перегрузок. Ложусь и мгновенно проваливаюсь в черный омут...

Голоса, они мне незнакомы, и сразу - крик. Это Иван Трифонович. Да что с ним такое? Голова чугунная, с трудом отдираю ее от подушки, открываю дверь: двое в белых халатах выносят на носилках... маму. Ее рука бессильно свесилась к полу. Бледна, как школьный мел, губы такие же, бескровные. Отчим идет рядом и невнятно причитает.

- Что случилось?! - ору нечеловеческим голосом, и дама с локонами вглядывается в мое лицо небесно-голубыми глазами:

- Сын? Взрослый уже... Боюсь, что у твоей мамы... Уже не будет ребенка.

Она уходит следом за носилками, отчим оборачивается, в его взгляде безысходное отчаяние.

- Тебе бы не нервировать ее... Эх... - и тоже уходит. "Нервировать". Модное словечко после "Подкидыша". Наше семейство - перекрестие оптического прицела. А целится - Сатана. Тащусь в школу, ноги не идут. Бедная мама... А я - урод. Отчего мы все так крепки задним умом? Отчего в единственно возможное мгновение никогда не принимаем правильных решений, не произносим нужных слов? И только тогда, когда все позади, - находятся и слова, и решения, только зачем они?

В школе все спокойно, во всяком случае - внешне. Какие-то люди стоят в вестибюле, разговаривают вполголоса. Напрасно. Идет перемена, и можно орать - все равно не слышно. Заметив меня, толстячок в очках поднимает указательный палец и приглашает подойти.

- Почему не на уроках?

- Ночью увезли в больницу мать.