- Ну как, - говорю, - не хотела; она просто глупо поступила.

- Не глупо, - говорит, - дядюшка, а это дичь какая-то. Но там, боже ты мой, что это за женщины! Знакомы вы или не знакомы: она сейчас вас оприветствует, пойдет с вами одна под руку в сад, в поле; сама вызовет вас на интересный разговор - и все это свободно, умно, ловко! Вы, дядюшка, улыбаетесь; вам, как человеку пожилых лет, может быть, смешны мои слова, но я говорю справедливо.

- Нет-с, - говорю, - я не тому, а очень уж вы хвалите тамошние места; видно, там зазнобушка есть, так и кажется все в ином свете.

- Ну, дядюшка, - говорит, - что это за слово: зазнобушка, очень уж оно неблагозвучно, - и потом, подумавши, прибавляет: - Действительно, - говорит, - я имею там виды на одну девушку.

- Что ж, и жениться думаете?

- Конечно-с, тем более что это такая партия, о которой я не смел бы подумать, если бы не случай.

- Дай бог, - говорю, - Дмитрий Никитич, только смотри, есть поговорочка, которую твой покойный отец часто говаривал: "Девушки хороши, красные пригожи; ах, откуда же берутся злые жены?"

- Эта поговорка, - говорит, - дядюшка, никоим образом не может отнестись ко мне!

- Не хвастай, - говорю, - понравится сатана лучше ясного сокола; в тех местах женщины на это преловкие, часто вашу братью, молоденьких офицеров, надувают; а если ты думаешь жениться, так выбери-ка лучше здесь, на родине, невесту; в здешней палестине мы о каждой девушке знаем - и семейство ее, и род-то весь, и состояние, и характер, пожалуй.

- Очень вам благодарен, - говорит, - дядюшка, за ваш совет и вполне уверен, что вами руководствует мне желание добра, но вы меня совсем не поняли. Обмануться я не могу, потому что я женюсь с расчетцем. Нынче уж, говорит, - дядюшка, над любовью смеются, а всем надобно злата, злата и злата. Точно так и я. У меня все предусмотрено: кроме ее прекрасного воспитания, ума, доброты ангельской, кроме, наконец, обыкновенного приданого, у ней миллионное наследство - в деле. Много ли у вас таких невест?

- В делах-то, пожалуй, - смеюсь я ему, - и у наших лежат миллионы, да дела-то - вещь темная...

- А вот какая, - говорит, - дядюшка, темная вещь, это мне говорил один тамошний стряпчий-законник, который на этих делах зубы приел. Он говорил, что на охотника за это дело сейчас можно дать двести тысяч.

- Хорошо, - говорю, - значит, дело. Только когда и скоро ли оно кончится?

- В этом-то, - говорит, - и фортель весь заключается: старик засиделся в деревне, обленился; ему страшно подумать тронуться в Петербург, и дело таким образом стоит, не двигается, но если оно попадет в руки человека с энергией, так ему будет недурно. Вот видите, - говорит, - дядюшка, как у меня далеко все рассчитано... Стало быть, я не слепой обожатель!

- Вижу, - говорю, - что у вас в голове все рассчитано, а на деле-то, мне кажется, так вас либо надувают, либо дурачат.

- Время-с, - говорит, - все это покажет.

- Конечно, - говорю, - время покажет...

И уж мне, знаете, стал надоедать этот спор.

- Кончим, - говорю, - мой милый Дмитрий Никитич, наши прения, которые ни к чему не поведут. Мне тебя не убедить, да и ты меня тоже не переуверишь; останемся каждый при своем.

Так мы с ним и поспорили; вижу, что мои замечания ему не очень понутру: нахмурился, ушел и с полчаса ходил молча по залу. Вечером, однако, приехала одна дама с дочерьми, он сейчас с ними познакомился и стал любезничать с барышнями, сел потом за фортепьяно, очень недурно им сыграл, спел, словом, опять развеселился. После ужина, впрочем, стал прощаться, чтоб ехать домой. Я останавливаю его ночевать.

- Нет уж, - говорит, - дядюшка, отпустите меня; я приехал на такое короткое время, надо с матушкой побыть.

- А в таком случае, - говорю, - не смею останавливать, поезжайте.

- У меня, впрочем, - говорит, - дядюшка, до вас просьба есть.

Согрешил! Думаю, верно, хочет денег просить.

- Какая же это просьба? - говорю не совсем уж этаким приятным голосом.

- Я, - говорит, - дядюшка, желаю остальную свободную часть имения заложить, и как это зависит от здешних судов, так нельзя ли вам похлопотать, чтоб мне скорее это сделали?

- Это, - говорю, - Дмитрий Никитич, ты таким-то манером думаешь устраивать именье?

- Невозможно, - говорит, - дядюшка, при таком случае, как женитьба, о которой я вам говорил; не могу же я быть совершенно без денег.

- Послушай, - говорю, - Дмитрий Никитич, исполни ты хоть один раз в жизни мою просьбу и поверь, что сам за то после будешь благодарить: не закладывай ты именья, а лучше перевернись как-нибудь. Залог для хозяев, которые на занятые деньги покупают именья, благодетелен; но заложить и деньги прожить - это хомут, в котором, рано ли, поздно ли, ты затянешься. О тебе я не говорю: ты мужчина, проживешь как-нибудь; но я боюсь за мать твою, ты оставишь ее без куска хлеба.

- Помилуйте, дядюшка, неужели, - говорит, - я не понимаю священной обязанности сына!

- Верю, - говорю, - друг мой, что понимаешь, но скажу тебе откровенно, потому что желаю тебе добра и вижу в тебе сына моего родного брата, что ты еще молод, мотоват и ветрен.

- Очень грустно, дядюшка, слышать, что вы меня так понимаете, возражает он мне.

- Ну, мой милый, - говорю, - хоть сердись на меня, хоть нет; а я говорю, что думаю, и не буду тебе содействовать в залоге именья: делай помимо меня, а я умываю руки.

На эти слова мои он расшаркался и уехал. Впрочем, я, рассчитав, знаете, что скоро ему к отъезду, и как бы вроде того, чтоб заплатить визит, еду к ним. Подъезжаю и вижу, что дорожная повозка у крыльца уж стоит: укладываются; спрашиваю:

- Где барыня?

- В спальне у себя, не так здорова.

- А молодой барин?

- У них сидят-с.

Вхожу. Она сидит на постели, а он у окошка. Я чуть не вскрикнул: представьте себе, в какие-нибудь эти полтора года, которые я ее не видал, из этакой полной и крепкой еще женщины вижу худую, сморщенную, беззубую старушонку.

- Ах ты, боже мой, думаю, и все это сделалось от разлуки с Митенькой.

- Мать ты моя, - говорю, - сестрица, что это с тобой сделалось? Тебя узнать нельзя.

- Все больна, - говорит, - братец, это время была. Митенька-то мой, братец!

- Знаю, - говорю, - сестрица, мы с ним знакомы. Молодец у тебя сын; мы с женой не налюбовались им, как он был у нас, - говорю ей, чтобы потешить ее.

- Слава богу, - говорит, - батюшка!

А сама взглянула на образ и перекрестилась. Так что-то даже жалко сделалось ее в эту минуту.

- Едет уж, - говорит, - братец, а я здесь остаюсь, - проговорила, знаете, этаким плачевным голосом, да и в слезы.

- Что же, - говорю, - сестрица, делать! Сын не дочь, не может сидеть все при вас.

- Вы, - говорит, - маменька (вмешивается Дмитрий), вашими слезами меня, наконец, в отчаяние приводите. Если вам угодно, я исполню ваше желание, останусь здесь: брошу службу, брошу мою выгодную партию; но уж в таком случае не пеняйте на меня. Я должен погибнуть совершенно, потому что или сопьюсь, или что-нибудь еще хуже из меня выйдет.

- Я, Митенька, друг мой, ничего, ей-богу, ничего. Я так только поплачу; нельзя же, - говорит, - не поплакать!

- Поплакать, - говорю, - сестрица, можно, да ты плачешь-то не по-людски. Родительская любовь, моя милая, должна состоять в том, чтобы мы желали видеть детей наших умными, хорошими людьми, полезными слугами отечества, а не в том, чтобы они торчали пред нами.

Между тем, как я таким манером рассуждаю, он вдруг встал. Она как увидела это, так и помертвела; а плакать, однако, не смеет и шепчет мне:

- Батюшка братец, мне бы благословить его хотелось.

- Ну что ж, - говорю, - это хорошо. Маменька ваша, - говорю, - Дмитрий Никитич, желает вас благословить.

Он мне вдруг мигает и тоже шепчет:

- Нельзя ли, - говорит, - дядюшка, чтоб не было этого благословения, а то опять слезы и истерики. Ей-богу, я измучился, сил моих уж нет.