И еще - для постояльцев "Москвы" не существовало различия между днем и ночью. И днем и ночью к подъезду гостиницы подкатывали "виллисы", "эмки", полуторки, иной раз даже танки, спешно высаживали пассажира с таким же вещевым мешком, как мой, и забирали другого, уже поджидавшего их, - на Центральный фронт (штаб его все еще размещался в зоне подмосковных дач), на Калининский, на Юго-Западный...

Ни днем, ни ночью с окон вестибюля и холлов гостиницы не снимали черных штор из плотной ломкой бумаги: дни стояли короткие - стоило ли каждое утро расшторивать окна? Днем и ночью в коридорах встречались друзья, и далеко разносились их возгласы:

- Георгий, ты?! Живой?! А у нас прошел слух...

- Как видишь, слух сильно преувеличен. Гайдар у нас на фронте погиб...

- А ты случайно не знаешь подробностей его гибели? Ведь нам тут ничего не известно...

- Нам тоже, мы больше в тех местах не бывали... Но погиб он геройски это сведения, полученные через разведчиков, а разведчикам рассказывали местные жители. Сведения точные. Колхозники даже похоронили его отдельно. И могилу обозначили...

Иногда вести были, наоборот, радостные. Отыскался Женя Долматовский. Попал в плен, но выкарабкался. Дважды бежал.

Кинооператор Борис Шер упросил пилота взять его в боевой вылет вместо стрелка-радиста. Шеру наспех объяснили, как обращаться со спаренными пулеметами, он дал слово, что понял все. В воздухе на самолет напал вражеский истребитель. Шер прекратил съемку, с ученическим старанием взял фашиста на прицел и первой же очередью сбил его! А затем успел еще заснять, как гитлеровец врезался в землю.

Шера наградили орденом Боевого Красного Знамени, а студия премировала его за первоклассные кадры.

Жил Шер тоже в "Москве" и ходил гордый, с новеньким орденом.

Вообще в этих коридорах в те месяцы можно было встретить очень много писателей, корреспондентов, кинооператоров - людей подвижных по самой профессии своей я в большинстве случаев связанных со столицей.

Не знаю, какие тогда выходили в Москве литературно-художественные журналы, - на фронт, во всяком случае, не попадал ни один. А из тонких изредка доходил до нас "Огонек". Подписывал его в качестве редактора Евгений Петров, но я видел по "Правде", что он активно работает фронтовым корреспондентом, и считал, что в "Огоньке" он только числится по старой памяти.

Впрочем, какое это имело для меня значение? Я отнес свою "Ночь" в "Огонек". Адрес для ответа указал: гостиница "Москва", номер такой-то, - и предупредил секретаршу, что адрес это временный, так как я приехал в Москву за назначением и сколько здесь пробуду, не знаю.

В ту же ночь, часа в два (я лег уже спать), в дверь моего номера раздался громкий стук.

Я натянул штаны, намотал портянки и вбил ноги в сапоги, - это было делом секундным, кое к чему на фронте мы привыкали быстро, - и крикнул: "Входите!"

Но никто не откликнулся.

Я разозлился. Что за манера - будить человека среди ночи, а потом играть с ним в молчанку! Подскочил к двери и с силой распахнул ее.

Коридор освещался сороковаттной синей лампочкой. Она светила как бы шепотом, и я не узнал в ее рассеянном и чуть таинственном свете стоявшего за дверью высокого человека в военной форме, который, наклонив к двери голову, прислушивался. Бросилось лишь в глаза, что человек этот был очень аккуратно, по-воински подпоясан - ни складочки спереди на гимнастерке.

Заметив не успевшие исчезнуть с моего лица следы раздражения, он несколько смутился:

- Извините, вы, наверно, кричали: "Войдите!" Но я недавно контужен... Впрочем, что же я не представился? Давайте знакомиться. Вы Бершадский? А я Петров.

Действительно, передо мной стоял Петров. Как же я сразу не узнал его! Тон его был настолько обескураживающе прост и любезен, что я не на шутку смутился.

Должно быть, он понял мое состояние.

- Ну, раз я все равно к вам ворвался, извините еще и за то, что так поздно. Но, понимаете, целый день пришлось пробыть на фронте, ваш рассказ попал ко мне только сейчас, а когда я дочитал его до адреса, то увидел, что мы соседи. Зачем же откладывать разговор на завтра, если можно встретиться сегодня? Верно?

Я пригласил его войти. Он поблагодарил, по-прежнему откровенно и внимательно рассматривая меня. То ли я был ему чем-то интересен в эту минуту, то ли он вообще каждого нового человека так рассматривал.

- Слушайте, а ведь я не знал вас до сих пор, - заметил Петров. Состояли в одной писательской организации, а ничего не читал из того, что вы писали, не знал, чем вы дышите. Глупо ведь? Даже хуже: безобразие! Но зачем же нам сидеть у вас? У вас, я вижу, ничего нет, а я живу по-хозяйски, как средний буржуа: у меня роскошный черный кофе, собственный кофейник. Вы любите кофе? Идемте!

Через пять минут я уже пил свежий кофе в комнате у Петрова и чувствовал себя так, будто был знаком с Евгением Петровичем всю жизнь.

А он все донимал меня:

- Ну что вы молчите? Вы рассказывайте: что в Ленинграде? Как там народ? Это же какие-то совершенно невообразимые люди. Как они выдерживают? Я бы не мог, честное слово!

Мне не хотелось рассказывать об ужасах блокады. Теперь я понимаю: это была защитная реакция. Я только-только уехал тогда из Ленинграда, все виденное и пережитое там не оставляло меня ни на минуту; я вскрикивал и метался во сне, вспоминая то старушку, которая была застигнута на Литейном проспекте фонтаном, неожиданно забившим из лопнувших труб водопровода, и так, с хозяйственной сумкой в руке, и вмерзла в ледяную глыбу, то еще что-нибудь подобное...

Да и знал все это Петров. Из стихов Ольги Берггольц, из рассказов Николая Семеновича Тихонова, из выступлений по радио Всеволода Вишневского.

- А они там как? Всеволод, Николай Семенович, Ольга... не знаю ее отчества...

- Федоровна. Да как все. Живут на казарменном положении. Тихонов - в Смольном, Всеволод - при штабе флота, Ольга - в Радиокомитете.

- Это рядом с "Гастрономом"?

- С бывшим "Гастрономом". В его подъезде теперь книгами торгуют.

- Книгами?

- Да. С лотка.

- И книги покупают?

- Еще бы!

- Нет, вы - правду?

- Что за вопрос, Евгений Петрович! Конечно! А что вас удивляет? Ведь блокада помешала вывезти из Ленинграда тиражи превосходных книг. Их можно купить свободно, без всяких трудностей. Ясно, что берут. Еще как!

- Нет, вы, должно быть, все-таки не понимаете, что это такое. Простите меня, но не понимаете. Это же... Это же...

Он не мог найти слова. У меня было преимущество перед ним: он только представлял себе все это, я же видел воочию. И тогда я рассказал ему еще одну историю о книгах, - кстати, долго потешавшую всех нас, постояльцев ленинградской "Астории".

"Астория" была подобием здешней "Москвы". Там тоже обитали по преимуществу ленинградцы - актеры, писатели, сотрудники газет, столовался почему-то дирижер Элиасберг, впоследствии прославившийся тем, что сумел, несмотря ни на что, собрать в осажденном городе симфонический оркестр Филармонии и впервые исполнить с ним знаменитую Седьмую симфонию Шостаковича.

"Астория" обладала одним громадным преимуществом. Тому, кто сдавал в ресторан свой паек, дополнительно выдавали, сверх положенной порции супца и кашицы, сваренных на чистой воде, конфету - роскошную черносливину в настоящем шоколаде! Из-за этого устроиться на питание в "Асторию" было почти невозможно. (Элиасберг уносил конфету жене. Всякий раз он подолгу рассматривал конфету своими близорукими глазами и нежно взвешивал ее на ладони, но я ни разу не видел, чтобы он даже развернул ее. Ни разу!)

Я останавливался в "Астории", когда приезжал в Ленинград с фронта. И однажды с грустью рассказал в присутствии Элиасберга и артиста Тенина, что зашел сегодня в букинистическую лавку на Литейном и увидел редкость, за которой охотился в Москве несколько лет, вплоть до самой войны, полного "Рокамболя" Понсон дю Террайля. В идеальном состоянии! И всего за восемьсот рублей!