Разгон Лев

Перед раскрытыми делами

Лев Эммануилович Разгон

ПЕРЕД РАСКРЫТЫМИ ДЕЛАМИ...

...И вот я держу её в руках. Эту тоненькую коричневую папочку. Ту самую. На ней ещё остался бледный след от чернильницы, которую опрокинул, ударив кулаком по столу, мой следователь. Теперь я знаю, как его звали,- Лобанов была его фамилия. Сколько же прошло времени? Дай посчитаю: 52 года и 7 месяцев. Мог ли я думать тогда, когда Лобанов не спеша обминал эту новенькую коричневую папочку, что более чем через полвека я не только ещё буду жив, но и с замирающим сердцем буду перебирать несколько бумаг, в ней находящихся?.. В этих бумажках жизнь моя, Оксаны, Елены - всех нас троих, исчезнувших с этого света в ночь на 18 апреля 1938 года. А вот и протокол моего, судя по делу, единственного допроса - 25 апреля. Значит, между арестом и этим допросом прошла целая неделя. Неделя, когда я ещё жил мыслями о доме и верил, что дом этот существует.

А как она началась, эта неделя? Когда я кинулся к входной двери на пронзительный звонок в ночи, я уже знал, что это за звонок, я знал, что это за мной. Это был второй такой звонок в огромной многонаселенной квартире трехэтажного дома на углу Гранатного переулка. В этом доме - теперь чистеньком и приглаженном - помещается какое-то экзотическое посольство, кажется, Ганы, и до сих пор я не могу спокойно пройти мимо него, не посмотрев на те крайние окна, за которыми мы жили.

Тогда, когда раздался первый ночной звонок, голубые фуражки пришли не за мной, а за старым и тихим артистом давно уже не существующего театра "Семперанте". И, запершись в своей комнате, мы прислушивались к топоту ног в коридоре, к негромким голосам, к последним шагам к выходной двери, слушали, как она открылась и захлопнулась... Ну а теперь, открыв дверь и увидев фуражки с голубым верхом и парочку красноармейцев с винтовками, я уже знал - это наша судьба... Фамилия, имя, отчество, дайте паспорт! - Вот вам все: и паспорт, и имя, и фамилия, и весь я. Уже не как хозяин, а временный, гость, приткнувшись на краешек стула, сижу и смотрю, как вытаскиваются из ящиков белье, как потрошат книжные полки. И думаю: а что на них есть криминального? Чудом сохранившийся номер "Нового мира" с повестью Пильняка "Повесть непогашенной луны"; зарубежное издание воспоминаний Шаляпина "Маска и душа"... Но мои размышления прерывает радостный крик одного из "оперативников":

- Товарищ начальник! Антисоветская книга: Покровский. "Мировая война"!

Начальник осторожно берет в руки найденную преступную книгу. Ну, да - ведь сейчас во всех газетах идет безудержная поносная ругань "Школки Покровского"... Начальник думает, начальник размышляет... Я не выдерживаю:

- Вы сегодня проходили по Моховой?

- Да, проходил. А что?

- На университетскую вывеску не обращали внимания?

- А что на ней?

- На ней написано "Московский государственный университет имени М. Н. Покровского".

Это был мой первый тюремно-лагерный урок: никогда не вступать в спор с начальством, а главное - никогда не поправлять его... Ответ был немедленный:

- Собирайтесь!

Оксана бросает маленькую Наташку, она лихорадочно начинает меня собирать. Нет, не лихорадочно. На улице теплая апрельская ночь, но она достает самый теплый и новый свитер, она собирает белье, укладывает пижаму, домашние туфли, ещё какие-то мелочи...

- Ну, хватит! Ненадолго же едем, подержат немного и выпустят!

Но она все хлопочет, все цепляется и, уже после того как я со всеми попрощался, выбегает за мной на лестничную площадку. И по тому, как она отрывается от меня, вдруг понимаю: она не верит, что мы когда-нибудь увидимся... Так и не увиделись больше. Попрощались навсегда.

Но я ещё не способен был это понять, мои мысли все ещё дома. И когда меня выводят из подъезда, ведут к "эмке", стоящей немного поодаль, меня тревожит мысль: а вдруг они запечатают одну из двух наших комнат и всем придется ютиться в первой, маленькой... Меня везет сам начальник "операции", и я обращаюсь к нему:

- Я вас очень прошу: ребенок болен, не запирайте второй комнаты.

- Да не беспокойтесь вы! Вторую комнату опечатывать не будем. Все останется по-прежнему, даю вам честное слово!

Это был первый случай, когда узнал цену "честного слова" чекиста. Он отвез меня, вернулся назад, забрал и отвез Елену, а затем ещё раз вернулся и забрал Оксану... Остался ещё один член семьи. Но ей был один год и три месяца, и ей предстояла не "внутренняя", не Бутырка, а тюремный "Дом младенца". Но и этого Наташа избегнула. Оксана, когда за ней приехали, сказала, что не выйдет из комнаты, пока не приедет моя мать и не заберет ребенка, и что она будет бить стекла, кричать на всю улицу, драться, но без этого не пойдет никуда. И решимость этой беззащитной, двадцатидвухлетней больной женщины была столь очевидна, а устраивать скандал в глухую ночь на центральной улице оперативникам не хотелось, что, сбегав куда надо, позвонив куда надо, они вызвали по телефону маму, и она забрала у Оксаны дочь. Тоже навсегда.

А комнату запечатали. И не одну, а две. И, как я выяснил из протокола, лежащего в старой коричневой папочке, было в этих двух комнатах 29 квадратных метров. Но тогда я ещё ничего этого не знал. И думал об оставшихся, пока меня ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому и пока меня обрабатывали: обыскивали, срезали шнурки и пуговицы, фотографировали, снимали отпечатки пальцев... А потом повели по коридорам и закоулкам, подвели к двери с тюремным глазком. Со звоном, навсегда оставшимся в памяти, открылась дверь, и я с трудом протиснулся через маленькую, из нескольких человек, толпу. В камере натертые паркетные полы, стоят в ряд четыре железные койки, покрытые серыми, специфически арестантскими одеялами. Лишь на одной лежит, закинув руки за голову, обросший рыжей щетиной ещё молодой человек. Остальные койки свободны, хотя у двери толпится человек пять-шесть. Немолодые, с вещами, запихнутыми в рубашку или кальсоны, поддерживая падающие штаны, они молча, не обмениваясь ни словом, неподвижно стоят у двери.

Я располагаюсь на свободной койке возле рыжего арестанта. Он с интересом следит, как я переодеваюсь, достаю домашние туфли.