Изменить стиль страницы

XXVII. Многие пишущие историю царей удивляются, почему никто из императоров не пользовался до конца своих дней доброй славой, но у одних лучшими были первые годы, другие достойней вели себя к концу жизни, одни предпочитали проводить время в удовольствиях, другие же сначала решали вести себя как философы, но затем постыдно отступались от своих намерений и предавались безобразной жизни. Меня же скорее удивило бы, если бы случилось обратное. Может быть, и можно встретить, да и то в редких случаях, частного человека, жизнь которого с первого и до последнего момента шла по одной прямой линии, однако муж, сподобившийся от всевышнего участи правителя, к тому же и живущий долгие годы, конечно, не смог бы распоряжаться властью всегда прекрасно и безупречно, и если человеку частному для добродетельной жизни достаточно природы его души и изначального жизненного состояния, ибо на его долю выпадает мало испытаний и обстоятельства не меняют его души, то как можно сказать это о царе, жизнь которого и на миг не оставляют тяжкие заботы? Она – как море, успокаивающееся и затихающее лишь на мгновенье, а в остальное время волнующееся и вздымающееся волнами, и бурлящее то от борея, то от апарктия[16], то от другого несущего бурю ветра, – я сам много раз видел это. Поэтому, если они недостаточно мягки, их укоряют, если уступают человеколюбию, приписывают им неведение, если беспокоятся о делах, упрекают в суетности, если они вынуждены защищать себя и вводить строгости, клевещут, что-де все это – гнев и злоба. Если что они и совершат скрытно, то скорее люди не заметят гору Афон, нежели их тайных поступков. Поэтому ничего удивительного, что безупречной жизни не было ни у одного из императоров.

XXVIII. Только моему самодержцу, и никакому другому, пожелал бы я такой доли, но не от нашей воли зависит ход событий, поэтому смилуйся надо мной, божественная душа, и если я не соблюду меры, а открыто и правдиво расскажу об этих временах, прости мне и это. Ни об одном из твоих добрых деяний я не умолчу, все их выставлю на обозрение, но если что было тобой сказано и иного, то и это предам гласности в своем сочинении. Это – для него[17].

XXIX. Взяв власть в свои руки, Константин стал вершить дела без надлежащей твердости и осмотрительности. Видимо, еще до воцарения он рисовал в своем воображении картины необыкновенного и невиданного в нашей жизни блаженства, а также представлял себе перемены и перетасовки без всякого смысла и порядка, и, едва получив царство, сразу начал осуществлять свои фантазии. В то время как у Ромейской державы есть два стража – чины и деньги, а кроме того, еще и третий – разумное о них попечение и раздачи со смыслом, он сразу же принялся опустошать казну и подчистил ее до последней монетки. Что же касается чинов, то их тут же, не имея оснований, получили особенно те, кто приставал с просьбами к Константину или же вызывал его смех уместно сказанным словом. Хотя гражданские чины расположены в определенном порядке и существуют неизменные правила возведения в них[18], первые он смешал, другие упразднил и чуть ли не весь рыночный сброд причислил к синклиту, причем даровал эти милости не каким-то отдельным лицам, но всех скопом одним указом возвел на самые почетные должности. По этому поводу устроены были тогда торжества и празднества, и весь город ликовал, радуясь тому, что к власти пришел самый щедрый царь, и настоящее казалось куда лучше прошлого. Дело в том, что у людей, ведущих изнеженную жизнь в столице, мало понятия об общем благе, да и те, у кого такое понятие есть, забывают о долге, когда получают то, что им любо.

XXX. Зло, однако, стало постепенно обнаруживаться, когда столь желанные раньше блага, раздаваемые теперь направо и налево, потеряли значение для тех, кто их приобретал; но в то время это еще не доходило до сознания людей, и поэтому все расточалось и тратилось без всякой надобности. Я хорошо знаю, что это даст повод многим будущим историкам хвалить Константина, но я привык каждое дело, имеет ли оно видимость доброго или кажется дурным, не только рассматривать само по себе, но и исследовать его причины и возможные результаты, особенно если к таким мыслям побуждает предмет моего рассказа. А то, что я рассудил лучше, чем они об этом напишут, показал сам опыт.

XXXI. Такое, можно сказать, мальчишество было первым проявлением характера императора; что же касается другой его черты, то я и прежде хвалил ее в Константине и не менее высоко ценю ныне: он ни перед кем не был кичливым и грозным, не разговаривал выспренне и заносчиво, не мстил прежним своим недоброжелателям и тем, кто вел себя неразумно при его воцарении; он простил всем своим хулителям, и прежде всего примирился с теми, к кому, казалось, должен был питать больше всего зла.

XXXII. Константин был наделен истинным даром завоевывать сердца подданных, умел найти подход к Каждому, всякий раз использовал средства, пригодные, по его мнению, именно для этого человека, и действовал с большим искусством, при этом не морочил людей, не разыгрывал перед ними комедий, но искренне старался доставить им приятное и таким образом привлечь их к себе.

XXXIII. Его речь была полна очарования, он охотно и часто улыбался и веселое выражение лица сохранял не только в забавах, когда это было уместно, но и во время серьезных занятий. Он сходился с людьми характера простого и не надутыми от важности. Если же кто являлся к нему, выставляя напоказ душу озабоченную, делая вид, будто понимает больше других и пришел дать совет и поразмыслить вместе с царем о пользе дела, то такого человека Константин считал дурным и полной своей противоположностью, поэтому в разговорах с царем люди приспосабливались к особенностям его нрава, и если кто-нибудь приходил к нему с чем-нибудь серьезным, то дела сразу не выкладывал, но или предварял его какими-нибудь шутками, или же перемежал одно другим и как бы заставлял больного проглотить горькое лекарство, примешивая к нему сладости.

XXXIV. После многих бурь и волнений (я говорю о его страданиях в изгнании), причалив к царской гавани, Константин, казалось, очень нуждался в отдохновении и покое, и поэтому любезны ему были люди с лицом не хмурым, способные увеселить его душу своими рассказами и предвещать на будущее все самое приятное.

XXXV. Константин не слишком преуспел в науках, даром красноречия не обладал, но ревностно относился к тому и другому; со всех концов страны собрал он в царском дворце прославленных людей, в большинстве своем уже глубоких стариков.

XXXVI. Мне шел тогда двадцать пятый год, я занимался серьезными науками и преследовал две цели: усовершенствовать речь риторикой и очистить ум философией. Изучив незадолго до того риторику настолько, чтобы быть в состоянии выделить суть предмета и свести к ней главные и второстепенные положения речи, не трепетать перед искусством красноречия, как школьник, не следовать всем его предписаниям, а в отдельных случаях и добавлять кое-что от себя, я принялся за философию и, хорошо освоив методы умозаключений – от причины и непосредственно, от обратного и многими способами – взялся за естественные науки и с помощью срединного знания воспарил к высшей философии[19].

XXXVII. Если меня не сочтут докучным и дадут мне слово, добавлю к рассказу о себе, что уже само по себе должно снискать мне похвалу со стороны серьезных людей. Читающие сегодня мое сочинение, будьте свидетелями! Философию, если говорить о тех, кто причастен к ней, я застал уже умирающей и сам своими руками ее оживил, к тому же не имел никаких достойных учителей и при всех поисках не обнаружил семени мудрости ни в Элладе ни у варваров. Прослышав многое об эллинской мудрости, я сначала изучил ее в простом изложении и основных положениях (были это, так сказать, столпы и контуры знания), но, познакомившись с пустяшными писаниями по этому предмету, постарался найти и нечто большее. Я принялся читать труды некоторых толкователей этой науки и от них получил представление о пути познания, при этом один отсылал меня к другому, худший к лучшему, этот к следующему, а тот к Аристотелю и Платону. Любой из ученых, даже живших до этих философов, с удовольствием занял бы место вслед за ними.