- Вам, Женя, за тридцать, а вы, право, такой дурачок, - почему-то по-русски вообразился мне ее голос. Внизу под нами, потянулось прихотливо изрезанное заливами побережье Лонг-Айленда...

Что же произошло после? Как не удивительно, я четко вижу и то и другое и даже не хочу выбирать. Оба эти, казалось бы противоречивые события, одинаково близки моему сердцу; по-крайней мере сейчас, когда я пытаюсь восстановить порядок событий. Уехал ли я из аэропорта еще до обьявления о посадке на рейс? Не исключено, что мог действительно впрыгнуть в отходящий автобус, поддавшись животному инстинкту. Могло быть так, могло быть иначе. Наше воображаемое прошлое, я так верю, не менее изменчиво, чем будущее. В данный момент, например, размышляя о причинах и следствиях, могу легко вообразить, что, если я сел в аэропортовский автобус, то хотя бы затем, чтобы проверить как чувствует себя опять заболевшая мама, или затем, чтобы дописать мое навязчивое русалочье полотно - большую работу маслом, которую как раз заканчивал в дни перед отлетом. Картину, о которой, чувствую, обязательно должен рассказать; в которой, быть может, содержится ключ ко всей этой невероятной нижеследующей истории.

2.КАРТИНА

Она сверху надписана по-французски - "Сите де Пари"; с птичкой-галочкой над первым 'е'. Птичкой в буколических кучевых облаках Иль-де-Франса. Исполненное в трех цветах французского флага, полотно являет собой как-бы карту города с коромыслом Сены посередине. Известно, прочтите обычное меню по-французски, еда покажется (и, верю, будет!) вкусней. Что касается карты великого города- то это уже не 'меню' , то есть дословно не 'минимум'; это н почти что 'максимум' - суммарное блюдо чувственности. Карту Парижа гурманы мужского пола исследуют словно она - сложное блюдо, а еще лучше, - как тело, роскошную фемину, повторяя про себя или вслух имена знаменитых авеню и бульваров. Франкоман вроде меня любит интимным образом, с собою наедине, забраться в самую глубь, в потайные углы, медленно прочесывать на карте венозную сеть переулков и капилляров, пробуя на язык какую-нибудь рю де Лятран или деВан Эгрие, следуя вдоль канала Сен-Мартен от площади Сталинграда до Республики. Или, пользуясь лупой, отыскать на карте малозаметную, сущую дыру - Рутру у Одеона.

Мы с Максом не раз играли - кто назовет больше монументов, площадей; в каком районе-аррондисмане находится тот или иной закоулок. Короче, франкоман смакует саму карту Парижа, готов поместить ее на стену. Хотелось сказать на сцену. С картой Парижа ему не нужны ни мясные красавицы Рубенса, ни фотографии обнаженных моделей. В этом, вкратце, и состоит идея моей последней картины. В ней не последнюю роль, как ни странно, сыграл рельеф живота моей невесты Лулу. Не косвенным образом, но буквально, впрямую он оказал, пожалуй, самое значительное влияние на мой живописный сюжет.

Если взглянуть с расстояния, видно как через все полотно раскинулась белотелая зеленоглазая одалиска в одном капоте. Сверху над нею - густой аквамарин парижского лета с упомянутыми кучевыми облаками; снизу - рубчатые складки красного покрывала. Синее, белое, красное - палитра национального флага Франции. Подойдя ближе и вглядевшись, замечаешь, что складки, швы, рубцы сюжета - все это ни что иное, как линии городской транспортной схемы.

Картина, готовая в целом, требовала, как мне казалось, небольшой подмалевки. Я не мог выбросить ее из головы и, значит, она не была закончена. Кто знает, когда и чем исчерпывается картина, рассказ или жизнь? Что ставит в них точку - расчет или случай?

Моя мастерская, она же и жилая квартира, помещается в апартмент-хаусе, что стоит на Высотах Вашингтона. Оттуда вид на верхний Бродвей, парк Трайон и подвесной мост Вашингтона в два пролета: верхний - Джорж, нижний - Марта. Вдоль излучины Гудзона, по западному нижнему краю тянется Генри Хадсон Парквей. Обычно ранняя пташка, я открываю глаза, когда небо слабо светлеет вокруг лунного серпа. Внизу, под облаками еще ночь. Далеко на хайвее перемигиваются блинкеры и красные стоп-сигналы. Часто я внимательно слежу, как экономный небесный супер выключает за ненадобностью луну, всевозможные ночные огни; призрачно бесцветные еще машины скользят мимо бесцветных силуэтов домов, будто рыбины под ненастной водой или амебы под микроскопом. Пока не вытянется заря и не проявятся, вдруг, звонкие североамериканские краски - яркозеленый сектор бейзбольного поля, красный кирпич домов, пестрота рекламных щитов. Иногда действие не обходится без старомодных картинных излишеств, когда дымные лучи солнца расходящимися пучками пронзают тьму в живописном стиле Клода Лорена.

Тогда я врубаю утреннюю станцию Радио Франс Интернасьонал с сообщениями о сегодняшней погоде и о вчерашних забастовках во Франции, воображая себя в Париже; или без устали гоняю опять и опять головокружительную запись Монтана:н О, Пари! Расцветает любовь в двух веселых сердцах.

И всего, от того, что в Париже влюбились они. И весной...

И так далее по тексту Франсиса Лемарка

Макс, тот, что отвозил меня в аэропорт, мой добрый сосед и приятель. Он внук репрессированных венгерских коммунистов-евреев. В детстве бывал в Москве, и ему нравится говорить 'по-русску'. Ему не надоедает, пугая людей, взять и каркнуть из-за спины н'Драсс-Вуй-Тэ! Отчего сам же он первый возбуждается, ожидая Бог -весть какой реакции. К припадкам его буйного веселья я привык. В целом, он не ерник, - скорей меланхолик и натурфилософ по настроению. За свою эмиграцию перепробовал все - бизнес с очками, продажу страховок, недвижимости и участков во Флориде. В результате остался на нуле, но при упрямой надежде - однажды чудом разбогатеть, разыграв удачную схему. За двадцать лет здесь он не стал стопроцентным американцем (ему нравится так считать). Напротив, при каждом удобном случае, а их предостаточно, он иронизирует над местными жителями и предрекает Штатам грядущие беды. Подмечать узколобие, 'малокультурность' или даже специфическую манеру писать н леворукий куриный идиотизм среднего американца - это привилегия посторонних, может быть, награда за шишки и синяки интеграции в новой среде. Впрочем, новоприезжим, нам часто невдомек, что мы повторяем зады, а не открываем Америку. Что жалобы и желание научить американцев нашему уму-разуму это - довольно плоское общее место, старая, как мир, песня повторяемая здесь почти дословно новичками всех времен и народов. Почему бы и нет? Если профсоюзы - школа коммунизма, быть может, критиканство приезжих н натуральная спичтерапия и школа свободы слова?

С самого начала мы сошлись с Максом на почве франкомании; он с венгерским акцентом, я - с русским, рисуя друг другу чары Старого Света в отличие от пресной Америки, разводя маниловщину, мечтая о Европе и, прежде всего, о Париже. Он уверял меня, что 'маленький Париж' есть его бывший район обитаниянРажадом над Дунаем. Я категорически отрицал, хотя в Будапеште никогда не был; но мы соглашались, что после любой поездки, будь то Бразилия или Багамы, жалко, если, вдобавок, не пересечешь Париж.

- Французский язык, - уверяли мы друг друга - есть сама Культура. Французская революция огнем и топором нарядила мир в афинские тоги: 'Рес-Публика', 'Демос', 'Гражданин'...

Раз Макс сказал это первый, мне ничего не оставалось, как замечать, что и у нас в России уважают это слово: в любом трамвае можно услышать:

- Эй, поаккуратнее со своей авоськой, гражданин. Почто колотите окружающих граждан.

Сожалели ли мы, что не живем в Париже? Хороший вопрос. Риторически сожалели. С оговоркой, что рано или поздно все-равно туда переберемся. Когда-нибудь. Не сейчас. От мечты полагается держаться на расстояниии. Никто из нас не подумал бы мечтать о наших Вашингтон Хайтс. Вон они под носом, суматошные - бубнят, танцуют свою пуэрториканскую Сударыню-Барыню, по-нашему Макариху, по ихнему Макарену. После работы, перед работой, чаще вместо работы.

Если Макс непутевый, то я и сам не очень, художник от слова 'худо'. Мама моя больна, слаба, с трудом ходит. В ее спальне дверь всегда настежь в мою комнату, туда, где смешиваются запахи ее лекарств и моего терпентина и где я малюю свои глухо непродаваемые работы. Бессовестно оправдывая себя тем, что связан больной мамой и должен быть рядом, чтобы 'заботиться'. На дежурные мои вопросы мама повторяет из своей комнаты: - Спасибо Женя, ничего не болит, мне ничего не надо. Хочу, чтобы ты нашел себе хорошую девушку. Душа болит, что ты останешься один. Один, с твоей подверженностью эпизодам.