Изменить стиль страницы

Грибами она, по словам матери, бредила ночью.

А перед этим мы с ней немножко поссорились, и я с ней не разговаривал.

25.8.59.

Мама считает, что отец поступает неправильно, что лучше уж, мол, побить ребенка, чем несколько часов не разговаривать с ним. Нет, согласиться с этим я не могу. Согласен с одним: нужно знать меру. Если молчание взрослых (то есть их бойкот по отношению к ребенку) затягивается, становится мучительным для ребенка, ранит и ожесточает его— да, это не годится. Это не лучше порки. Все дело в том, что надо чувствовать, в какой момент пора идти на мировую. Если этот момент правильно выбран, провинившийся ребенок охотно и по первому зову кинется извиняться или объясняться. Самое удачное— ни на минуту раньше, ни на минуту позже.

И еще одно должен себе напомнить: ведь далеко не во всяком “конфликте” бывает виноват ребенок: очень часто и взрослые виноваты.

Нужно уметь извиниться перед ребенком, покаяться...

Не в угол себя, конечно, ставить, а так, чтобы ребенок понял твою справедливость.

Вчера у нас с Машей объяснений не было. Обошлись без них. За обедом я увидел, что она с трудом справляется с супом, подсел к ней и стал ее кормить. Она обрадовалась и, как показалось отцу, взглянула на него с признательностью...

* * *

Кажется, впервые за все лето отец выспался и встал сегодня более или менее бодрый и веселый. Занимался с Машей гимнастикой. Маша все время напоминала ему, что он не папа, а Алеша. А папа— тот у себя сидит, “ляботает”, книжки пишет. Занимались мы сегодня под его окном. При этом кричали:

— Папа, смотри! Папа, ты видишь?

26.8.59.

Мама ходила на рынок и вернулась оттуда огорченная. В связи с холодом и разъездом дачников на рынке ничего нет.

Мама говорит тете Минзамал:

— Без творога и сметаны мы погибнем.

Машка смотрит на нее, таращит глазенки, пытается что-то понять, потом спрашивает:

— Я тоже погибну?

27.8.59.

Весь день вчера просидели дома. На дворе творилось такое, чего не только Машка, но и более пожилые члены нашего семейства не видывали еще. Ураганный ветер такой силы, что на ногах трудно было держаться. Говорят, повалило много деревьев. У нас в садике лежит огромный, искореженный кусок толя,— ветер сорвал его с крыши молочного магазина. Не горит электричество. В Ленинграде, говорят, в реках и каналах поднимается вода.

И— холодно. Не верится, что еще совсем недавно мы изнывали от жары.

И все-таки мы с Машкой вчера вечером отправились на прогулку. Оделись потеплее (Маша в зеленом своем фрицевском пальтеце, в берете, на ногах длинные чулочки) и потопали в лес. По пути зашли на почту, опустили каждый по письму.

Наслаждались безлюдьем, осенними запахами, влажной пахучей свежестью. В лесу тихо, только над головами у нас шумит и поет, а там, где просеку наискось пересекают телеграфные провода,— там уже не поет, а завывает и плачет (это Маша остановилась и спросила у меня: “Кто это плачет?”).

Бродили довольно долго, но нашли всего два гриба: подберезовик и моховичок. Утром и днем кто-то основательно прочесал лес. Впрочем, нам и некуда было бы складывать грибы— корзинок мы взять с собой не догадались. Не такой и лес, чтобы запасаться корзинами...

* * *

Спать вчера легли рано— не было электричества.

Между прочим, Машка впервые увидела свечу. Маме в магазине подарили огарок, и она принесла его и стала зажигать.

— Это что?— спросила Машка.

Ей объяснили:

— Это называется свеча.

А Машкин папа когда-то, не очень, казалось бы, давно, спросил у своей мамы:

— Это что?

И ему объяснили:

— А это, Лешенька, называется электричество.

* * *

Совсем запуталась Машка. Где мама? Кто Маша? Кто папа? Кто Алеша?

Вчера вечером заходила ко мне. Просит конфетку. Я дал.

— А теперь,— говорит,— Маше дай.

И себя пальчиком в грудку. Хитрюга!

Я говорю:

— Ах, вот как? Ты— Маша?

— Нет, нет, я— мама!

Достаю конфету. Говорю:

— Это— Машеньке.

Не берет.

— Ты что ж не берешь конфету? Я ж сказал: это Маше.

Качает головой. Стойко держится. Для нее очень существенна почему-то эта метаморфоза с именами. Не знаю, так ли уж хорошо, что мы соглашаемся участвовать в этой затянувшейся игре. Что ж, она меня так всю жизнь и будет Алешей называть?!

Впрочем, педагогический смысл в этой игре есть. Алеша и Маша должны играть роль хороших детей. А маленькой “маме” мы имеем право в нужном случае сказать: “Какая же ты мама, если вести себя не умеешь?!”

А причина все та же: то, что Машка— единственная, что у нее нет братика и сестрички. Не хватает общества, коллектива.

Все-таки надо найти меру даже в игре.

Сегодня утром Машка завтракала. Кормит ее Минзамал. Я у нее спрашиваю:

— Куда ушла Елена Семеновна?

Минзамал не успела ответить, как ее перебивает Машка:

— Нет. Я— мама!

— А разве я сказал “мама”? Я говорю: Елена Семеновна.

Что же это, братцы, такое: значит, мы и между собой должны именовать себя “Машей” и “Алешей”? А Минзамал я должен говорить: “Где Машенька?”, подразумевая под этим: “где Элико Семеновна?”

Нет, дружочек Маша, не выйдет!

Надо утвердить правило: делу время, потехе час.

28.8.59.

Перед завтраком слышу— горько плачет. В чем дело? Оказывается, мама стригла ей ногти и нечаянно отрезала кусочек того белого пятнышка, которое, как известно, предвещает получение подарка.

Рыдает и кричит:

— Где подаик? Подаик где?

Завтракая, тоже то и дело разглядывала свои ногти.

Показывает палец:

— Алеша, это что?

— Это пальчик.

— Нет, а что в пальчике?

* * *

Погода ненастная. Ветер. Дождь.

Но все-таки уже не так мрачно, как было все эти дни. Ветер повоет, повоет и отдыхает несколько минут. Небо посветлее стало.

Сегодня наша энергичная мамсинька ездила в Сестрорецк, хлопотала, чтобы починили электричество. Оказывается, в районе больше двухсот повреждений электрической сети: ураган рвал толстые провода как паутинку.

Все-таки холодно. В большой комнате топили сегодня печку.

29.8.59.

У Машки небольшая температура. Гулять ее не выпускали. Почти весь вечер играл с нею. Ездили на поезде в Москву. С нею и с ее двумя “понарошными” дочками. С вокзала на такси проехали к тете Вере Смирновой[ 5 ] и к дяде Ване Халтурину[ 6 ]. Позже приехал из Ленинграда папа (он тоже был воображаемый, “понарошный”, так сказать папа-невидимка). Всей компанией мы собирались ехать в Московский зоопарк, но тут— о ужас!— Машу не понарошку, а по-настоящему позвали ужинать. Конечно, ей очень не хотелось идти ужинать. Но еще больше ей не хотелось вызвать сейчас мое недовольство. Поэтому она почти без возражений направилась к своему столику.

Я постарался как-то украсить этот вынужденный антракт в нашей игре. Сказал, что Маша пошла в буфет. Но когда нужно по-настоящему запихивать в рот сухарную запеканку, жевать ее и запивать кипяченым молоком,— трудно вообразить, что это буфет в Зоопарке. Буфет— это поэзия, а тут— серая проза. Однако в предвкушении соблазнительной поездки в Московский зоопарк Маша уплетала пудинг за обе щеки, давилась, но ела. И только под конец стала шалить, стала выталкивать языком жеваные сухари (наверно, уже не в силах была есть, не лезло).

Я сказал ей:

— Не надо так делать.

Она опять. Предупредил еще раз. Нет, расшалилась и уже не может остановиться.

— Ну что ж,— говорю,— в Зоопарк не поедем. До свидания.

И пошел к себе. Она опомнилась, спохватилась.

— Алеша! Алеша!

Но— уже поздно.

Пришел к себе, взял газету, прилег. Слышу на кухне голос Элико:

— Ты куда?

— Я к Алеше!

— Нельзя к Алеше.

— Пустите! Я— к Алеше!

— Нельзя, тебе говорят! Алеша работает.

вернуться

5

Смирнова Вера Васильевна (1898-1969)— литературовед, критик, прозаик.

вернуться

6

Халтурин Иван Игнатьевич (1902-1969)— прозаик, очеркист, многие годы был на редакторской работе в издательствах Детгиз, “Молодая гвардия”, в журналах “Мурзилка”, “Пионер”.