Мне первое в голову: Михайлова взяли, Александра Дмитрича! Бросил гранки, а дальше не придумаю. Потом – под руку ее и… куда, не знаю. Так, машинально, беру под руку и иду с нею вниз. Она подчинилась, как дитя. Внизу швейцар подал, я шею шарфом. Выходим на улицу. А на дворе ветер, мороз градусов двадцать.
Я хотел было в Эртелев вести, она отрицательно покачала головой и просит: «Поедемте, Владимир Рафаилыч». – «Куда?» – «На Васильевский». – «Это еще зачем, голубушка?» Чувствую, зябну, а тут – ближний свет: «На Васильевский». Но что-то такое было с ней, что я не решился отказать.
Благо быстрый ванька попался. Едем. Неву стали переезжать, ну, думаю, батюшки светы, унесет ветром в залив. И ноги у меня коченеют, быть простуде. Ах ты, девчонка, девчонка… Во мне строгости никакой, не получается. Но тут постарался: «Куда ты меня везешь?» Она как очнулась: «Разве не слышали, Владимир Рафаилыч? Я извозчику сказала: в девятнадцатую линию». – «Что такое? Объясни, Христа ради!» – «Госпиталь».
Тут я все понял.
Сворачиваем с Большого проспекта. Фасад длиннющий, конца не видать. Казенное строение, какие возводили во времена моего детства, в двадцатых годах.
В приемной пришлось ждать. Солдат-санитар пошел за начальством. Анну Илларионну будто в жар бросило, она распахнула шубку. Я в госпиталях отродясь не бывал. У меня при слове «хирургия» начинает ныть в коленях, от страха ныть. А тут в нос так и шибает что ни на есть хирургическим.
Приходит военный медик – насупленный, в вытянутых двух пальцах погасшая сигара, как позабытая. Взглянув на Анну Илларионну, заметил знак отличия Красного Креста и поклонился. И ко мне: «А вы, позвольте узнать?» Я назвался, подал визитную карточку. «Гм, писатель…»
Мы прошли к раненым гвардейцам. Я не знал, что делать: мне было стыдно. Нет, и жалость, и сострадание, но, главное, стыд, стыд и чувство вины, хоть я и ни в чем как будто не был виноват. Я не смел взглянуть им в глаза. И ничего лучшего не придумал, как раздавать деньги. Они благодарили, но равнодушно.
Анна Илларионна – лицо горело, жест быстрый, точно подменили, – о чем-то говорила с насупленным военным медиком. Потом подошла ко мне. «Владимир Рафаилыч, извините, обеспокоила вас, сама не пойму… Что-то у меня, – она провела рукой по лбу. – Извините. И спасибо вам, спасибо. Я останусь, надо помочь, я должна остаться… – Она смотрела мимо меня. – Тут есть несколько из гвардейской полуроты, Дунай форсировали. – Глаза у нее были сухие, только морщинка, тоненькая, иголочкой, морщинка над переносьем углубилась. – Тогда, на Дунае, уцелели. И вот, видите…»
И тут окликнули: «Сестрица?! Барышня?!» Удивление, радость были в том оклике. Я выпустил ее руку или она вырвала, устремившись на зов. У меня полились слезы.
Я не понял, почему поднялась суета. Почему санитары, подгибая ноги, побежали между койками, оправляя одеяла и посовывая в стороны табуреты и тазы. И почему насупленный медик каким-то гимназическим движением выбросил свою сигару и пригладил волосы. Оглянулся на меня и, будто оправдываясь, произнес: «Государь». А моя Анна Илларионна, как склонилась над раненым, очевидно над тем, который окликнул, как склонилась, так и не переменяла положения.
Вошел государь. Я прилип к стене. У него было лицо несчастного старого человека, которого позавчера хотели убить, но не убили и которого, наверное, убьют если и не завтра, так послезавтра.
Он взглянул на меня мельком, будто я и стена неразличимы, и двинулся в глубь покоя.
6
Вообразите Исаакий, взлетающий на воздух… Д-да, тыща пудов динамита и – фью-ють! Гранит, железо, мрамор – все кверх тормашками. И пылает университет, там и сям горит. Еще немного – Петербург провалится в преисподнюю. Кое-кто давай бог ноги из города. Многие спали, как в караульне, не раздеваясь.
Говорят, подобная паника разражается во время вооруженного восстания. На моем веку оно было, на Сенатской площади было, да я тогда под стол пешком ходил. Но после взрыва в Зимнем дворце паника действительно объяла петербуржцев, это так. Я не верил, конечно, в «летящий» Исаакий, однако неизвестное гнетет.
А «известное» тоже не радовало. У нас как? У нас чуть что, первым делом прессу оглоблей огреют. Кажись, куда дальше гнуть? А нет, всегда возможно. Оно и нетрудно – позвали редакторов, топнули ногой, притопнули другой: не сметь об этом, не сметь о том. Нагнали страху, вроде бы что-то государственное предприняли.
Такие вот денечки наступили после взрыва в Зимнем дворце. Но тут из мрака, из сумятицы, в феврале этом возникает нерусский человек. Кавказский варяг возникает. Я серьезно, ни тени иронии.
Он был не из старой колоды, которую тасовали годами. Ну, кто до войны знал Михаила Тариелыча Лорис-Меликова? Казарма знала, Тифлис знал, горцы знали. Его превосходительство, и только, а генералов на Руси с избытком.
В войну имя его звучало. Ну, не так, как Скобелева или Гурко, но звучало, когда он штурмом взял Карс.
Но генералы перво-наперво друг с дружкой воюют. Ответственность, увы, тяжелее орденов. Охота ответственность избыть, а крестов и звезд прибавить. (Так, впрочем, не в одной военной сфере.) Лорис все пикировался с другим кавказцем – генералом Гейманом. Наконец Лорис такое выдумал, что и железному канцлеру нечасто снится. Берет и письмо пишет, по-французски, приятельское, будто от одного офицера к другому. И посылает курьером туземца. А тот попадает в плен к туркам. Нарочно угодил нарочный? Не знаю, а все-таки, думаю, не заплутался. И вот письмо, обеляющее и восхваляющее генерала Лорис-Меликова, а другого генерала, Геймана, очерняющее и унижающее, письмо это попадает к неприятелю. А там – свой Мак-Гахан… На театре военных действий были иностранные корреспонденты. У нас, скажем, Мак-Гахан (между прочим, он и в «Голосе» сотрудничал), а у них, стало быть, свой Мак-Гахан… Ну и появляется заветное письмецо в «Таймсе». А «Таймс» – это вам не «Молва», во дворце читают. Вот, господа, каков «полет» хитрости!..
После войны в низовьях Волги открылось чумное поветрие. «Виною» была… чалма. Турецкая чалма. Один-де солдат убил на войне богатого турку, снял с него чалму. Приезжает домой, в деревню, бабе – подарок знатный. Она его шалью приспособила и ну бахвалиться. Все, кто чалму-шаль пощупал, потрогал, – все зачумились и померли… Послали на войну с эпидемией боевого генерала Лорис-Меликова. Тотчас в народе разговор: «Слышь, велят какую-то дикую специю заводить! А где ее возьмешь? Да и денег, чай, стоит, сукина дочь…» – «Специя что, а будет, брат, геенна огненная!»
Это как понимать? Проще простого: дикая специя – дезинфекция, а геенна огненная – гигиена… «Специей» ли, «геенной» ли, а чума поутихла, прекратилась. Известность Лориса, напротив, разгорелась. Про Харьков не буду. Скажу лишь, что там, на своем генерал-губернаторстве, Михаил Тариелыч действовал, можно сказать, мягким манером.
А все это к тому, чтоб вы поняли: не был он из петербургской колоды. И не из департаментской чернильницы.
Учреждается Верховная распорядительная комиссия. Граф Лорис – во главе. От разных комиссий, да еще верховных, не приучены мы добра ждать. Первая мысль: новая погудка да на старый лад. И вдруг как форточку распахнули. Как струя свежего воздуха в спертую грудь.
От имени Верховной Лорис обращается к жителям столицы. Верно, бывало и такое. Но так да не так. Тут сразу поворот наметился, а не сотрясение воздусей. У нас всякое бывало, одного не бывало – уверенности в завтрашнем дне. Тут – появилась. Полномочия у Лориса громадные, а он не стращает, не приказывает, он – обращается.
В душе человеческой есть место и для социальной мечтательности. У таких, как Михайлов, разве не было? И очень даже разгоряченная. Отчего и другим, которые не Михайловы, не помечтать?! Да и поводы чуть не каждый день.
Граф Лорис приглашает к себе редакторов газет. Почти диктатор, а говорит с журналистами. Не «конский топ», нет, беседа. Да ведь это почти то же, как если б государь зазвал нашего брата в Петергоф…