И после того, как мне это однажды пришло в голову, сколько я ни думала, ничего другого придумать не могла. Эта мысль засела во мне как заноза.

Только все это было ужасно ненаучно и, наверное, несерьезно, но что делать...

Если б я решилась сказать об этом Матвею, он бы наверняка сказал: "Местная самодеятельность, частушки под баян". Поэтому я прямо ему ничего не говорила и ничего не спрашивала, а спрашивала вокруг да около. А он, конечно, догадался, что я все время думаю о наших человечках, и немного подсмеивался надо мной, но не очень. Ему нравилось, что я стала читать много книг и по археологии и по искусству. И он даже выписывал мне книги на английском из Москвы на свой абонемент.

Но сколько я ни прочитала книжек, я нигде не вычитала такого, чтоб какой-нибудь ученый или открыватель, ну хоть Шлиман или Кусто, чтоб они с самого начала действовали по правильному научному методу или по какой-то серьезной доказанной теории. Как раз даже наоборот. Чаще всего у них зарождалась какая-то идея, и всем другим она казалась бредовой, а вот им не казалась, и они шли и открывали, потому что верили в это, хоть бы все вокруг лопались от смеха или забрасывали их тухлыми яйцами.

И я даже начала думать (только, конечно, никому-никому не говорила), что у меня тоже вот так, тоже своя идея, и что б я ни делала в жизни, я все буду подводить к тому, чтоб ее осуществить. И это так и будет. Свои мысли я держала пока что в секрете и от мамы и от Матвея. Хотя теперь мы с Матвеем проводили очень много времени вместе. Иногда мы с ним ходили в маленькое кафе в подвале, которое было на прохладной зеленой улице и о котором раньше я никогда и не знала.

Мы ели чебуреки и пили виноградный сок. В крошечных окошках, у самого потолка, мелькали ноги, сами по себе проплывали в воздухе авоськи и портфели. Народу в кафе было всегда мало. Было очень уютно. Мы разговаривали. Матвей читал стихи...

Обо всем этом рассказывать было бы слишком долго. Я хочу рассказать об одном дне.

* * *

Это был выходной день. Мы с Матвеем ходили по улицам, а потом сели в автобус. Просто так, без всякой цели.

Я очень люблю ехать в автобусе, только, конечно, не тогда, когда спешишь на работу да еще когда надо всем уступать место. А вот так, когда автобус полупустой, и можно сесть к окошку, и некуда спешить, и сама не знаешь, куда едешь, а просто так едешь, потому что нравится ехать.

А вдобавок погода-то какая! Хоть осень уже самая настоящая, а день такой чистый, ясный. И в воздухе сегодня особенно сильно чувствуется терпкий знакомый запах - это значит, что табачная фабрика сегодня не выходная.

Как-то давно, когда мы с мамой были в Москве, мы ходили в Консерваторию. Я витала в райских волнах, а мама тихо меня спросила между частями:

"Ты слышишь, какая дивная первая скрипка, как она выделяет тему?"

Я не слышала. Я никогда не слышала в оркестре отдельных инструментов, а мама вот слышала, и это нисколечко не мешало ей чувствовать музыку целиком.

А я слышу отдельные запахи. И хоть Матвей и дразнится, но он не понимает, что это нисколько не мешает мне чувствовать и видеть наступающую осень. И как раз эту пору я люблю больше всего.

Мы остались почти одни в автобусе. Кроме нас, была только маленькая старушка, аккуратная и даже франтоватая, в соломенной черной шляпе, газовый черный шарфик выглядывал из-под костюма, а в руках букетик астр. Последняя остановка. Вот что! Как я могла забыть... Кладбище. Последняя остановка - кладбище. Старушка сошла и быстро-быстро пошла к воротам. Мы с Матвеем тоже вышли в нерешительности - куда нам дальше, но Матвей тут же воодушевился:

- Чудесно! Знаешь что, пойдем на кладбище. Что может быть роскошнее осеннего кладбища...

Я стояла в нерешительности, и Матвей взял меня за руку:

- У тебя тут кто-нибудь есть?

- Не в этом дело.

- Ну не надо. Ты думай о хорошем, об осени. Ну... обо мне.

Матвей потянул меня за руку, и мы побежали... На кладбище было пустынно. Действительно, как это Матвей говорит точно. Здесь осень роскошная - другим словом не скажешь. Платаны огромные, как нигде в городе. Но летом, когда они зеленые и сливаются со всей остальной зеленью, их огромность не видна, а сейчас они стоят золотые среди остальных еще зеленых деревьев.

Мы бежали по боковой дорожке. Матвей все тянул меня за руку, смеялся и говорил: "Ну что ты еле ногами двигаешь?"

Тут вдруг я увидела старушку, ту, с которой мы ехали в автобусе, в черной соломенной шляпе. Букетик астр лежал на могиле. С мраморной плиты на меня глянули веселые глаза паренька. Парень был снят в кепке набекрень, и это выглядело как-то залихватски, совсем не верилось, что он умер.

Матвей не заметил старушки. Он бежал и тянул меня за руку. Вдруг, споткнувшись о край сдвинутой разбитой плиты, растянулся плашмя на дорожке, но тут же вскочил. Мы оба засмеялись, он притянул меня к себе, и я сразу поняла, что я давно ждала и хотела этого. Тревожащее, неотходчивое чувство засосало под ложечкой; это непонятное чувство каким-то образом было связано с той старушкой в шляпе и с озорным парнем на овальном портрете.

Не знаю, сама не знаю. Я оттолкнула Матвея:

- Не надо, Матвей, не здесь.

- Глупенькая, глупенькая, моя маленькая... Мы же выше всего этого. Наше чувство, наша любовь...

Лицо Матвея стало совсем другим, как будто оно сразу похудело. Кожа стала белой, а глаза огромными и почти черными.

- Глупенькая! Помнишь у Пушкина: "И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть..."?

А я уже совсем успокоилась.

- Да, Матвей, знаю, знаю. Читала и Пушкина, и "Кола Брюньон" и знаю: ты как человек Возрождения, наверное, а я нет.

Я не могла ему объяснить всего, что со мною происходит. Я и сама не совсем понимала. Я вдруг почувствовала только, что как будто тот паренек это мой родной брат. И старушка... Мне было бы стыдно встретиться с ней глазами. Как будто я пришла сюда не случайно с Матвеем, а пришла на могилу брата. Не знаю, что это со мной...

Матвей ничего не стал мне говорить. Мы пошли обратно к выходу медленно и молча. И тут Матвей обратил внимание на тот овальный портрет. Старушки уже не было.

- Посмотри-ка, какой живой снимок. Как это не вяжется со смертью...

- Да, а смотри, он умер в тридцать восьмом году, еще до войны, еще когда нас с тобой даже не было, а я почему-то думала, что он недавно умер...

Мы молча вернулись домой.

* * *

Как-то, когда мы сидели с Матвеем и обрабатывали керамику, он вдруг спросил меня:

- Скажи, а ты была на раскопках Рязанова? Нет? Ну что же ты! Фантазиями голову забиваешь, а по-настоящему интересных вещей не знаешь. Поедем. Посмотришь, как ведутся раскопки. Знаешь, это каторжный труд, и вовсе никакой романтики. Жара, пыль... И еще следи, чтобы не уперли какую-нибудь находку. А места там ну прямо для тебя! Первобытность, дикость, как будто за тридевять земель, а на самом деле под носом у города. И потом, я там любопытную штуку со звуком открыл и даже назвал это "эффект Кузнецова". В одном месте звук полностью исчезает. Ну, в общем, поедем, сама все увидишь.

И вот после работы мы сели в автобус и поехали на раскопки Рязанова.

Поселок вполне современный. Даже несколько четырехэтажных домов стоит. Но вот последний дом, последний глиняный забор и дикая олива у дороги. А дальше степь, а еще дальше горы. И мы идем по дороге; вокруг сухой ковыль, фиолетовые столетники и перекати-поле. Мы взобрались на холм и встали. Отсюда был виден весь поселок, и море и шоссе. Мимо нас с резким посвистом пролетали ласточки так низко, что казалось, они задевают грудью вершину холма. До нас долетали звуки поселка: внушительные голоса дикторов уже включенных телевизоров, заглушающие их раскаты транзисторов, стрекочущее тарахтенье мотоцикла.

- Сейчас я тебе покажу эффект Кузнецова. - Он схватил меня за руку и потянул с холма в лощину.

И тут же все звуки как отрезало. Вот только что еще было слышно, как всхлипывал мотоцикл, а потом он захлебнулся, и все стихло. Мне показалось, что я внезапно оглохла.