Гарри, конечно, был очень рад, что Картертон заинтересовался демонстрацией, но сам не переставал терзаться из-за страстной субботы. Он не любил упускать свою выгоду - усвоил этот принцип еще в ту пору, когда наживал комиссионные на операциях с папенькиной талией, - а в канун праздника, конечно, не время закрывать торговлю ради того только, чтобы принять участие в общественной кампании (так он теперь называл этот марш). А потом его вдруг осенила блестящая идея. Он прибежал запыхавшись и рассказал мне - под страхом лучевой болезни, если я кому-нибудь проговорюсь, - что нашел компромисс. Он закроет лавку только на полчаса, пока демонстранты будут проходить мимо, и каждому подарит по пасхальному яичку.

- Здорово придумано, а? - сказал он.

- Гарри, - сказал я, - да ведь их там, может, будет целая тысяча!

- Нет, не будет, - сказал он. - Второй день похода - от силы пятьсот человек. А хоть бы и тысяча; что я, не могу раскошелиться на тысячу яиц?

Ну откуда мне было знать, на что он может или не может раскошелиться и сколько народу будет в его драгоценном марше? Ему виднее, решил я; только бы его старуху мать не хватил удар, когда она об этом услышит, а мне-то что? В общем, я пожал плечами и сказал, что, по-моему, он совсем рехнулся, но это - его дело, а не мое.

Но вот после этого все и пошло кувырком. В страстную пятницу Гарри отправился в Олдермастон и маршировал потом весь день, чувствуя себя, наверно, как Иисус Христос при восхождении на Голгофу, - шел плечом к плечу со всеми этими студентами, которые, как потом было написано в газетах, придавали демонстрации особый характер. И пока наш Гарри шествовал в этой процессии, которая оказалась куда многолюднее, чем ожидали, ему вдруг стало очень хорошо. Почудилось, должно быть, что он вроде как в университете, и, забыв, что сам от всего этого отрекся, чтобы стать честным бакалейщиком, он предался ликованию. После, вернее, в тот же вечер он говорил мне, что за всю жизнь ничего подобного не испытывал.

- Это чудесно, просто чудесно! - кричал он, прыгая по всей комнате в своих тяжелых походных башмаках. - Вы поймите, Дэвид, ведь нас тысячи! Тысячи!

Раньше он никогда не называл меня по имени, и я ему этого не предлагал, я предпочитаю, чтобы меня никак не называли. Моя бывшая жена звала меня Дэв, и с тех пор я ненавижу это уменьшительное. Так что, во-первых, это меня рассердило, а во-вторых, грязные следы от его башмаков на моем ковре.

- Ради бога, - сказал я, - сядь и сними башмаки. Я не хочу, чтобы моя комната приобрела такой вид, как будто по ней прошла вся твоя дурацкая процессия.

Но он ничего не слушал, только твердил, как все это чудесно.

- Дэвид, - начал он, - я хочу вам сказать...

- Не зови меня Дэвидом, - отрезал я, - и сними башмаки.

- А почему мне не звать вас Дэвидом? - сказал он. - Это же ваше имя? Ах, если бы вы только знали, что это был за день! Я влюбился во весь мир. Прямо сказка!

А я, надо заметить, когда слышу такое, всегда сейчас же преисполняюсь сарказма и становлюсь страшным педантом и придирой и обычно говорю: "Во весь мир? Именно весь? Да? Вы уверены? Но как же это может быть? Тут надо сперва уточнить термины" - или еще что-нибудь в том же духе, специально рассчитанное на то, чтобы взбесить противника. Но с Гарри другое дело, Гарри был мой друг, и, кроме того, он явно был не в своем уме, и я не знал, что ему сказать, и сказал только: "О господи!"

- Дэв! - вскричал он, и меня покоробило. - Дэв! - И он схватил меня за плечо и стал трясти. - Вы поймите, вся молодежь с нами! Теперь нас ничто не остановит!

- О господи! - повторил я. Что еще я мог сказать!

- Теперь мы победим. Мы не можем проиграть. Все к нам присоединятся. Это колоссальный успех, разве вы не видите?

- Нет, - сказал я. - Не вижу. И сними, пожалуйста, башмаки...

- Завтра увидите! - рявкнул он. Потом еще поплясал по комнате и наконец ушел, строя какие-то таинственные планы на завтра.

Ну, вы понимаете, как я к этому отнесся; если сказать, что я был сыт по горло всей этой белибердой, так и то еще будет слишком слабо. Господи, думал я, какие бесы в него вселились? И стал размышлять о пагубном влиянии массовых сборищ на незрелые умы и, как полагается правоверному и подозрительному радикалу, пробормотал раз-другой сквозь зубы: "Нюрнберг!" - и пошел спать. Я был так зол на Гарри, что мигом заснул. (А как правило, я еще добрый час лежу и придумываю, на что бы разозлиться, без этого не могу заснуть. Да, это довольно необычно, я знаю.)

Ну-с, настало утро, и ничего особенного не произошло, насколько я мог приметить. Я терпеть не могу пасхальных праздников. Почти всегда льет дождь, а с нашей трепотней насчет религии мы до того додумались, что и кино на эти дни закрываем. И все время такое чувство, как будто ты должен что-то сделать, а это уж совсем глупо. Одним словом, тощища, не лучше чем рождество. Я все-таки пошел в менгелевскую лавку посмотреть, что Гарри затевает, но его там не было. Зато покупателей была тьма, и его бедная мать вертелась как белка в колесе, стараясь все сделать и за себя и за Гарри в этот самый деловой день в году. Она так захлопоталась, что я уж не стал спрашивать, где Гарри. Да и что спрашивать такую бестолковую женщину? Потому что она, по-моему, была до крайности бестолкова, иначе не позволила бы Гарри столько времени тратить на размышления о политике. Будь она верна своему классу, она бы давно это прекратила. Короче говоря, я вышел из лавки, уже готовый взорваться по малейшему поводу, и первое, что я увидел, - это одного из своих учеников, причем отъявленного тупицу, ну я и спросил его - быть может, с излишним волнением, - не видал ли он Гарри. Гарри он, конечно, не видал, но так вылупился на меня, будто хотел сказать, что, видно, у меня не все дома. А больше всего меня возмущает, когда кто-нибудь менее интеллигентный, чем я, смотрит на меня как на полоумного; поэтому я легонько дал ему подзатыльник и уже хотел идти, как вдруг заметил, что он уставился куда-то мимо меня, в конец улицы.

А надо сказать, наша Главная улица не только узкая, она еще прямая как стрела, у нас даже любят отпускать на этот счет шуточки, которых я не намерен здесь повторять. С перекрестка в центре города видно на целую милю в обе стороны. И вот там, вдали, с той стороны, где, надо полагать, находится Олдермастон, двигалась процессия. Первым, заворачивая с дороги, показалось их главное знамя, огромное, черно-белое с красным, а за ним еще разные, всяких цветов. Улица к перекрестку немного спускается, а затем опять поднимается, и мне все было видно как на ладони, и, честное слово, я был потрясен! Думаю, за всю свою историю Картертон не видал ничего подобного.

- Господи, что это такое? - сказал я этому остолопу мальчишке, который стоял распахнув рот, как почтовый ящик. Но он опять вытаращил на меня глаза, словно видел перед собой помешанного, и убежал - должно быть, рассказывать про это своим приятелям.

Тогда я обратился к кому-то стоявшему рядом - и тут только разглядел, что он нездешний, и притом полисмен, - и сказал:

- Но ведь они, кажется, должны были идти по объезду?

- Изменили маршрут, - ответил полисмен. - По особому ходатайству. Мы только сегодня утром получили извещение.

Тут я наконец понял. Гарри добился-таки своего: сумел поразить родной город. Но если он нас одурачил, то и сам попал впросак, потому что народу в этом марше было много больше, чем он рассчитывал. Он думал - пятьсот человек, а куда там, наверно, несколько раз по пятьсот, я, конечно, точно не знаю, но где-то должна быть статистика по этому маршу, можете справиться, если вам интересно. А демонстранты все шли и шли, словно средневековое войско, с флагами, с развевающимися знаменами, совсем как на картинках. Мне припомнилась одна сцена из "Генриха V", недоставало только Лоренса Оливье, который там ведет их в пролом. Но когда головная часть процессии подошла ближе, стали видны и вожаки - человек шесть, и в том числе (как вы, конечно, догадываетесь) Гарри Менгель; кто-то держал другую палку от его плаката, и Гарри вышагивал этаким главнокомандующим - впереди всех, грудь колесом, глаза вперед, как будто опять был в армии. А где-то сзади оркестр играл "Когда идут святые с нами". Очень подходяще.