Он начинает чтение "Москвы кабацкой". Этим он, очевидно, задумал купить своих новых слушателей. Но чем надрывнее становился его голос, тем явственнее вырастала стена между хозяевами и гостем-поэтом. На лице Есенина появилась синеватая бледность, он растерялся, а ведь он говорил, что ни к одному из своих выступлений он не готовился так, как к этому, никогда так не волновался, как отправляясь на эту встречу.

А ведь сюда его никто не приглашал. Здесь его вообще не ждали. И когда он начал читать свой "кабацкий цикл", слушатели посматривали на Есенина одни с недоумением, другие неодобрительно.

Сейчас я думаю, что такой прием со стороны ермаковцев психологически совершенно понятен. Как могли они воспринять, да еще в стихах, весь тот бытовой материал, где все так было близко им и в то же время очевидно ненавистно...

Шум и гам в этом логове жутком,

И всю ночь напролет, до зари

Я читаю стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт...

Есенин мнет свой белый шарф, голос его уже хрипит, а бандиты и проститутки смотрят на Есенина по-прежнему бесстрастно. Не то что братья-писатели из Дома Герцена, в ресторане-подвальчике. Положение осложнялось. Все мрачнее становились слушатели.

И вдруг Есенин, говоря по-современному, резко поворачивает ручку штурвала.

Он читает совсем иные стихи - о судьбе, о чувствах, о рязанском небе, о крушении надежд златоволосого паренька, об отговорившей золотой роще, о своей удалой голове, о милых сестрах, об отце и деде, о матери, которая выходит на дорогу в своем ветхом шушуне и тревожно поджидает любимого сына - ведь когда-то он был и "кроток" и "смиренен", - и о том, что он все-таки приедет к ней на берега Оки.

Не такой уж горький я пропойца,

Чтоб, тебя не видя, умереть...

Что сталось с ермаковцами в эту минуту! У женщин, у мужчин расширились очи, именно очи, а не глаза. В окружавшей нас теперь уже большой толпе я увидел горько всхлипывающую девушку в рваном платье. Да что она... Плакали и бородачи. Им тоже в их пропащей жизни не раз мерещились и родная семья и все то, о чем не можешь слушать без слез. Прослезился даже начальник московского уголовного розыска, который вместе с нами приехал в Ермаковку. Он сопровождал нас для безопасности. Он был в крылатке с бронзовыми застежками - львиными мордами - и в черной литераторской шляпе, очевидно для конспирации.

Никто уже не валялся равнодушно на нарах. В ночлежке стало словно светлее. Словно развеялся смрад нищеты и ушли тяжелые, угарные мысли. Вот каким был Есенин. С тех пор я и поверил в миф, что за песнями Орфея шли даже деревья.

Второе превращение Сергея Есенина случилось в этот же вечер, после Ермаковки, у него на квартире.

Было поздно. Я поехал к нему ночевать. Сестра Есенина Катя радушно встретила нас и собралась готовить ужин.

- Погоди... - закричал ей Есенин. - Мы сперва должны принять ванну. Мы были знаешь где? Мы могли там подцепить черт знает что...

Утром за завтраком он сказал мне:

- Я долго, очень долго не мог вчера заснуть... А как ты? Ты помнишь, что сказал Лермонтов о людях и поэте:

Взгляни: перед тобой играючи идет

Толпа дорогою привычной.

На лицах праздничных чуть виден след забот,

Слезы не встретишь неприличной...

- Хорошо, что мы вчера встретили людей не праздных, а сраженных жизнью. Не с праздничными лицами, но все-таки верящих в жизнь... Никогда нельзя терять надежду, потому что...

Он намеревался прибавить еще что-то, однако по своему обычаю отделался лишь жестом.

* * *

Однажды с Есениным мы ехали на извозчике по Литейному проспекту. Увидев большой серый дом в стиле модерн на углу Симеоновской (теперь ул. Белинского), он с грустью сказал:

- Я здесь жил когда-то... Вот эти окна! Жил с женой в начале революции. Тогда у меня была семья. Был самовар, как у тебя. Потом жена ушла...

Я не знаю, о ком он говорил. Я никогда не расспрашивал Есенина о его личной жизни. И он никогда не любил рассказывать об этом. Я не раз задумывался о его романе - уже двадцатых годов - с Айседорой Дункан. Не было ли это позой? Любил ее Есенин или нет? Думаю, любил. Эта была великая артистка, разрушавшая ложные, по ее мнению, каноны классического французского балета. И, очевидно, это был большой человек. Об этом говорят последние страницы ее жизни.

Приехать совершенно бескорыстно в Советскую Россию, едва оправившуюся от исторических пожаров, нужды и голода... Приехать в "большевистскую" Москву с намерением бескорыстно отдать ей свой талант - это совсем не то, что современные гастроли зарубежных артистов. Поверить в эту Россию мог человек лишь незаурядный. Вспомните те годы... Презреть богатство, свою мировую славу, которая, правда, была уже на закате, все-таки не просто... Но и не в этом дело. Она могла жить в полном довольстве, спокойно. Но она говорила в те годы, что не может так жить. Что только Россия может быть родиной не купленного золотом искусства.

Долгие годы и до самой смерти восторженно относился к ней Станиславский*. И разве Есенин не мог не почувствовать ее обаяние? Неоднократно он говорил мне о ее танцах. Их недолгая совместная жизнь оказалась горькой. Но какая полынь отравила этот роман, я не знаю...

_______________

* См.: К. С. С т а н и с л а в с к и й. Собр. соч., т. 7.

* * *

На берега Невы приехал А. Я. Таиров с Камерным театром. Он позвонил мне из гостиницы "Англетер" и сказал, что ждет меня к обеду, на котором будет и Айседора Дункан. Мне очень захотелось пойти. Я никогда в жизни ее не видел. Но у меня сидел Есенин, и я сказал Таирову об этом.

- Хочешь прийти с ним? Ради бога, не надо. Не зови его, будет скандал. Изадора и он совсем порвали друг с другом.

Между прочим, все близкие Дункан и Есенин тоже, всегда называли ее Изадорой... Это было ее настоящее имя.

Есенин, сидевший рядом с телефоном, очевидно, слышал весь мой разговор с Таировым и стал меня упрашивать взять его с собой. Я протестовал. Но в конце концов все вышло так, как он хотел.

В номере Таирова Есенин не подошел к Айседоре Дункан. Этому способствовало еще то, что кроме Таирова, А. Г. Коонен и Дункан за обеденным столом сидели некоторые актеры и актрисы Камерного театра. Среди них и затерялся Есенин.

Я смотрел на Дункан. Передо мной сидела пожилая женщина, как я понял впоследствии - образ осени. На Изадоре было темное, как будто вишневого цвета, тяжелое бархатное платье. Легкий длинный шарф окутывал ее шею. Никаких драгоценностей. И в то же время мне она представлялась похожей на королеву Гертруду из "Гамлета". Есенин рядом с ней выглядел мальчиком... Но вот что случилось. Не дождавшись конца обеда, Есенин таинственно и внезапно исчез. Словно привидение. Даже я вначале не заметил его отсутствия. Неужели он приезжал лишь затем, чтобы хоть полчаса подышать одним воздухом с Изадорой?..

Быть может, нам кое-что подскажет отрывок из его лирики тех лет:

Чужие губы разнесли

Твое тепло и трепет тела,

Как будто дождик моросит

С души, немного омертвелой.

Ну, что ж! Я не боюсь его.

Иная радость мне открылась.

. . . . . . . . . . . . . .

Так мало пройдено дорог,

Так много сделано ошибок.

Быть может, и этот роман был одной из его ошибок. Быть может, он приезжал в "Англетер", чтобы еще раз проверить себя, что кроется под этой и н о й р а д о с т ь ю, о которой он пишет... Во всяком случае, я верю в то, что эта глава из жизни Есенина совсем не так случайна и мелка, как многие об этом думали и еще думают.

* * *

О его стиле. Слушая большинство есенинских стихов в его чтении, я часто говорил себе: "Какая лапидарность..." А некоторые поэты шептали тогда, что все эти стихи только цыганщина. Между прочим, Есенин сам виноват в этой молве. О ряде своих стихов еще в "Анне Снегиной" он сказал, что они "по чувству - цыганская грусть". Но ведь он понимал это по-блоковски. Конечно, он шел за Блоком. Я скажу лишь одно: когда еще бурлили акмеистические, символистские, имажинистские, конструктивистские и прочие "страсти", он уже перешагнул через них, а также через свою "цыганскую грусть", как через лужу. Он стал писать как большой русский поэт, идущий от классических традиций. И в то же время был оригинален. Но ему был близок строй классической русской поэзии.