Думаю, этих примеров достаточно, братья-земляне, чтобы вы поняли, как далеко вперед ушла Франция по сравнению, например, с Соединенными Штатами, которые ушли еще дальше.

Странно ли, что временами я закрываюсь в своей комнате и целыми днями хожу по ней взад-вперед, как сумасшедший, а Ан-МариСелестин должна мчаться в коллеж и извиняться за меня перед отцом Ивронем?! Я ходил тихонечко, чтобы не услышали соседи, - и страдал. Меня душило непонятное чувство вины, тоска овладела моими мыслями. В эти минуты я вспоминал о своем отце, все еще верящем в Робеспьера и Делеклюза, все еще надеявшемся на тех, кто давно уже покоился на кладбище Пер-Лашез. К концу его жизни кладбище это сравняли с землей, но он продолжал верить... Ан-Мари-Селестин в такие дни тихонько стучала в дверь и говорила мне: "Луи, возьми себя в руки, наконец, опять в тебе горит огонь Коммуны".

Тогда я приходил в чувство. Осматривался по сторонам и весь холодел от страха. Огонь Коммуны был опасным - в его пламени сгорели жизни тысяч прекрасных французов... Да и какой порядочный парижанин, если только он не брат Ротшильда или последний кретин из Патриотической лиги, не обжегся бы на этом огне?

Обжегся и я...

Знаю, вы ожидали такого оборота, мои братья-земляне. Боюсь, однако, что вам не хватит воображения представить себе, каким образом это произошло. Ну, хорошо, без лишних слов скажу вам: наступил день, когда я решил, что самое умное, что я могу сделать на этом свете в надежде быть полезным, - написать хорошо обоснованную "Историю грядущего века".

Это была, откровенно говоря, несчастная идея, которая мне стоила большого труда и нервов. Она стоила мне и репутации нормального французского гражданина, а это было хуже всего. Нашелся один журналист из "Орора", которого интересовали криминальные происшествия, и который однажды весенним вечером появился неожиданно в моем домашнем кабинете в Сен-Дени (забыл вам сказать, что я там родился).

На улице светило солнышко и пели птички. Я сидел за письменным столом. Ручка мирно покоилась в моей руке. Я смотрел на крыши за окном, стараясь представить себе, что делают под этими крышами парикмахеры и металлурги, для того, чтобы измерить духовные масштабы грядущего века, о котором собирался писать, и в это время кроткая мышиная физиономия заглянула в мою дверь. Даже не знаю, откуда этот дружище узнал название моего будущего труда. Он слащаво так улыбнулся и задал несколько вопросов. Пока я понял, что к чему, он уже убрал записную книжку в карман, вежливо поблагодарил меня и ушел.

На другой день в "Ороре" на двести восемьдесят третьей странице, куда попадали разные пошленькие сообщения о любовных историях, убийствах, случаях содомии, скандальных перепоях, отравлениях и пр., я обнаружил краткую заметку, напечатанную петитом, которая гласила: "Учитель истории Луи Гиле, проживающий на Рю де ля Гер (бывшая Рю де ля Пе) 22, Сен-Дени, ищет подходящего кретина, даже более безнадежного, чем он сам, который бы прочел его будущую "Историю грядущего века". Читатели "Орора", ждите продолжения. Оно не заставит себя долго ждать". Заметка была озаглавлена "Гений, чудак или ..?" Первой моей мыслью было найти журналиста и отрезать ему уши. Но Ан-Мари-Селестин меня разубедила: как раз тогда-то, сказала она, весь Париж будет искать эту заметку, чтобы ее прочитать. К сожалению, именно те, кто не должен был ее читать, уже прочли. Соседи стали здороваться со мной слишком вежливо, обходя меня за версту. Ан-Мари-Селестин клала мне под голову теплые подушечки для того, чтобы вызвать прилив крови и активизировать мою мозговую деятельность. Отец Ивронь, добросердечный францисканец, не мог скрыть своего сочувствия. Он входил в класс внезапно, чего никогда раньше не делал, и тихонечко садился на последнюю парту, а после урока любезно меня приветствовал: "О, все было очень мило, очень благородно... Я рад за вас, мсье Гиле...". Даже мой сын Пьер, уже прошедший конфирмацию, засиживался со мной дольше обычного и пытался хоть чем-нибудь услужить: "Папа, говорил он, хочешь я куплю бутылку шартреза? Мама не заметит"...

Я отказывался от шартреза. Это - дамское вино. Я предпочитал саке, водку, греческую анисовую или, в крайнем случае, кальвадос.

По вечерам я начал пить один, запираясь в своем кабинете, чтобы не показывать дурной пример Пьеру. Алкоголь овладевал моей головой: стены кабинета раздвигались, и весь мир становился невесомым, как мыльный пузырь. В такие минуты идея моего труда, без которого человечество определенно бы погибло, приобретала более определенную форму. В сущности, эта идея была насколько проста, настолько и.трудно доказуема, и из-за этого я очень часто ощущал, что логика моя витает в иррациональных сферах. Я пытался написать мою "Историю грядущего века", задаваясь вопросом: что случилось бы с нашей планетой, если бы идеи нашего Президента овладели миром.

Этот вопрос рождал в моем сознании такие светлые картины будущего, что я едва сдерживал себя, чтобы не сделать из антенны телевизора элегантную петлю, свободный конец которой можно было бы прикрепить к люстре...

Одним словом, в то время, как я пытался представить себе грядущий век, исходя из величественной панорамы настоящего, перед моими глазами возникал веселенький апокалипсис: после еще нескольких перипетий в мировой политике и точно спустя две минуты после того, как всемирная конференция приняла окончательное решение о разоружении с целью спасти мир, со всех концов Земного шара во все концы того же Шара летят обыкновенные, мощные, сверхмощные и суперсверхмошные А-бомбы, и наша планета горит, как спичка, то, что остается от спичек, - обугленная фосфорная головка... Так, не достигнув еще своего совершеннолетия, человечество исчезало вместе со своим миром и цивилизацией, со всей своей историей, со всем своим блестящим будущим... Да, но эта идея казалась мне совсем уж примитивной. Газеты и радио давно уже ее муссировали. Кроме того, мое внутреннее чувство, обостренное знаниями из области истории и современности, подсказывало мне, что атомная война - далеко не единственная и даже не самая большая опасность. Особенно ясно мне это становилось после нескольких рюмок саке. "Нет, говорил я себе, настоящая опасность - витает в воздухе. Крики об атомной войне только ее прикрывают. Опасность - невидима, но она должна стать видимой - сначала для меня самого, потом для французов, потом для всего человечества. Естественно, если у него есть намерение спастись".

Я чувствовал себя, как человек, который уверен, что за его спиной кто-то стоит и смотрит на него страшными глазами, но, всякий раз оборачиваясь, как бы быстро я это не проделывал, - я не находил никого. Мысль моя катилась, как яйцо по наклонной плоскости. Где нужно было остановиться? Как закрепить это яйцо?

Роль Колумба совершенно неожиданно сыграла моя старая приятельница мадам Женевьев.

Между мной и мадам Женевьев существовала взаимная симпатия с того момента, как она поступила на работу в качестве привратницы нашего кооперативного дома. Мадам Женевьев явно выделяла меня из числа других обитателей шестиэтажного здания - может быть, потому, что я был одним из немногих глав семей, которые всегда возвращаются домой до десяти часов вечера, не теряют ключей и не будят ее, чтобы открыть им дверь. А когда она узнала, что мой отец был в свое время машинистом в метро, как и ее покойный супруг, она стала относиться ко мне совсем как к своему человеку.

- Ах, мсье Луи, мы с вами знаем, какое грязное дерьмо - жизнь, любила говорить мне она, что являлось выражением ее особого доверия.

Для своих шестидесяти лет мадам Женевьев была еще крепкой женщиной мальчишки, которые любили играть в подъезде и украшать стены неприличными рисунками, боялись ее довольно тяжелой руки. Она была человеком твердого характера и непоколебимых взглядов. С ней было нелегко разговаривать, потому что она всегда могла уличить вас в непоследовательности, в "увиливании" или просто в слабохарактерности - пороках, которых терпеть не могла. В таких случаях ее крупное мясистое лицо, которому бы, наверное, позавидовал в древности римский легионер, становилось непроницаемым, серые глаза презрительно сужались: