Теперь Пимыч не поднимал, спасая от собаки, драгоценную трость над головой, а просто звонил его маленькой хозяйке по телефону, выслушивал извинения и все равно обижался - Петя всем разрешал гладить свой жесткий курчавый бок, а ему нет, хотя с каждым разом возвращавшаяся к хозяину палка принимала все более обгрызенный, непристойный вид. Ею-то он, помимо бессонницы раздосадованный изжогой, и запустил с балкона в наглых котов, ишь, расселись рядами, как в хоре: до, ре, ми. Его, еврейского мальчика, учили на скрипке, и ему нестерпимо слышать, как они фальшивят, даже через скомканную белую промокашку. Кроме того, теперь придется рано утром, раньше дворника, идти искать палку в кусты, а там, может, нагажено или дети играли в войну.

Ну да это позже, утром, а пока он посидит на балконе немного, подышит ночным озоном. Кругом тихо, деревья едва шелохнутся, на улице ни души, только хрипловатый голос дочери, черноволосой горбуньи, переговаривается с соседкой из угловой квартиры. Странно, как это у них получается?.. А-а, наверное, соседка высунулась из кухонного окна. Интересная женщина, прическа всегда аккуратно уложена, тонированная голубыми чернилами седина. Он все размышлял к ней посвататься, а она однажды надела праздничное белье и повесилась, говорили, что от головной боли. Возможно, и дочь прожила бы с ним дольше, если бы от нее не ушел, дождавшись, пока та, другая, забеременеет, муж. И на что он, отец, неглупый все-таки человек, рассчитывал, когда симпатичный, пусть и простой парень женился на его дочери-горбунье? Правда, горбик тогда был маленький, но она все равно не хотела детей.

Эти двенадцать лет они прожили все вместе. Дочкин муж сначала, особенно за завтраком в воскресные дни, раздражал мучительным, когда за два слова остывает чашка кофе, заиканием. Спасаясь от взбухающей трудным слогом неловкости, Пимыч, спрятав под густые брови глаза, гадал по кофейной гуще, подергивая себя за растущий из носа жесткий волосок, как это такой большой, пахнущий здоровым пЧтом мужчина может быть таким застенчивым. Тем более что он каждый вечер собственноручно закрывал ведущую через коридор к их спальне дверь, оттуда доносились дочкин хохот и визг. Она была по-своему даже красива: хриплоголосая, в цветастых цыганских платьях, с чуть кривоватым боком и гривой угольно-черных волос. Муж пробыл с ней так долго, что она полысела и уменьшилась в росте, пальто приходилось шить на заказ, и ушел только тогда, когда сделал той, молодой, ребенка. Не побоялся, что ему с новой женой будет негде жить, пошел работать строителем за квартиру, так донесла всезнающая молва.

А Пимыч, как будто этих двенадцати лет не бывало, перестал закрывать ведущую к дочери через коридор дверь, отчего ему стал мерещиться плач оставленных матерями младенцев: вот под этим шаровидно разросшимся тополем, на рыхлой клумбе посреди анютиных глазок, небольшой сверток на скамейке около гаража. Пока, проснувшись в разгар кошмара, он не понял, что кошки, кошки, мерзкие твари, мяучат на улице, как голодные младенцы, отсюда и дурной сон.

Пимыч, нагнувшись к корзине с подгнившими яблоками, прислушался: не хрустнет ли ветка под неосторожной лапой? Нет, только хрипловатый шепот его дочери и соседки, они явно обсуждают его персону, что он постарел, обрюзг, одевается во все старое, не лучше ли ему перебраться к ним, стать листочком на серебристом тополе?

Ну нет. Он ушел в комнату и сердито стукнул балконной дверью, наглухо задернул бликующее в оконной раме пространство, полное неясных шорохов и потусторонних разговоров. Немного поразмыслив, запер в форточке лунную дольку, застрявшую в сваленной из черной мохнатой шерсти огромной, в полнеба туче никаких сквозняков, и улегся в удобную, замечательно уютную кровать.

Ничего. То, что он носит старые парусиновые костюмы, крашенные хной баки, шляпу в дырочку и порыжелый портфель, ничего, надо же это когда-нибудь донашивать, оставлять некому, а покупать новую одежду хлопотно и дорого, не с кем посоветоваться. Да и продавцы обязательно обманут: "Сами взгляните на себя в зеркало, какой представительный мужчина". А если он последние пять лет диоптрии в очках не менял? Ему просто не захотелось сидеть к окулисту в очереди, там все инвалиды и ветераны труда, а потом зрительная рассеянность даже понравилась. В квартире можно меньше убираться, лица в троллейбусе не такие противные, даже эрдель Петя не скалится, а улыбается широко, до клыков. Тараканов, особенно маленьких, на кухне опять же не видно.

Нет, дорогие мои, спасибо за приглашение, но ему очень нравится здесь: дремать без сна на высокой подушке под сиреневым ночником, в доме напротив такая же, как он, душа не спит, освещенная зеленой лампой, и от этого лежать в постели делается особенно приятно. И, возможно, завтра, то есть уже сегодня, он заложит квартиру выгодно, грамотно, ведь он же юрист, и позвонит круглолицей хозяйке эрделя насчет якобы снова уворованной палки, и не скажет сразу, где искать. А потом запыхавшуюся, в грязных ботинках с приставшим к подошве зеленым листиком пригласит на холостяцкий, без угощения чай.

Супруги

Наталья беззвучно выдохнула и покрепче закрыла глаза: один, три, шесть, девять, но под ресницы словно наползли разноцветные гусеницы, прехорошенькие, но колкие, и она опять заплакала, широко разинув в мокрую подушку рот и глубоко, как учили при родах, дыша. Митрий после объятий любви, кажется, спал, обратившись к жене белой веснушчатой спиной, ссутуленной неудобным положением на боку, и не храпел, сопел по-комариному тонко, тихо, должно быть, прислушиваясь.

Его никогда не поймешь: то он, покойно проспав полночи, под утро, еще слабенькое, серое из-за поблекшей Луны, принимается неистово ворочаться, с силой отпихивая горячий и мягкий, как грелка, женин живот, а успокоившись, во сне же начинает мелко по-детски даже не зевать, а позевывать. Или на просьбу перевернуться и не храпеть отвечает начальственной абракадаброй, иногда пробормочет лишенный и кратных и предлогов совет и тогда, как в телеграмме, ей трудно сразу разобрать, а на следующий день ничего не помнит и жалуется на усталость в костях.

Наталья, не удержавшись, всхлипнула и, тут же перехватив, затаила дыхание: не слышал ли? Или, спрятавшись за собственной спиной, как за горой, размышляет, спросить или нет? Лежит себе у муравистого подножия под узорчатой сенью столетнего дуба в прохладе и тепле, смотрит на безоблачное небо сквозь кряжистые ветки и по ним гадает: "Спросить - не спросить, спросить - не спросить, не спросить - спросить?" - и вдруг, дернувшись пару раз во весь рост, убаюканный засыпает.

Поначалу она любила наблюдать за ним, спящим после близости. Лицо разглаживалось и прояснялось, продолговатые в сиреневых, как под корочкой мрамора, прожилках веки не вздрагивали, губы складывались особой тонкой складочкой, дыша безмятежностью юного бога, прилегшего отдохнуть у ручья. Испытывая безутешную нежность и благодарность, любовалась она при свете круглой, как большая жемчужина, Луны беззащитностью обнаженной шеи и вытянутой поверх одеяла белой мускулистой ноги. Иногда она потихоньку целовала родимое пятнышко у него на бедре - он от щекотки улыбался, хмурился и отворачивался от чересчур настойчивого проявления любви. Ей так понравилось это его добродушие уставшего побеждать воина, что по утрам она стала будить его томительно нескромной лаской, чтобы первое, что испытывал он на пороге грубого солнечного дня, было наслаждение. В противном случае Митрий поднимался с супружеского ложа невыспавшимся и злым.

"Надо же, какой крем у тебя соленый",- заметил, целуя ее в виски, наполовину освободив от своей тяжести и став еще тяжелей. "Да-да",- бормотала она в полутьме дрожащими губами, убегая от поцелуев лицом, чтобы громко, взахлеб не зарыдать. Вытянувшись во всю длину, чтобы не скорчиться, ногтями ног, судорогой суставов не отпихнуть, не стошнить в лицо,- он ее муж, а она сегодня не хочет, не может захотеть его, и это невозможно объяснить, тем более что вначале она старалась, но стало только хуже, такое с ней уже было, неужели она опять беременна? У них уже есть девочка и мальчик, девочка - старшая, через два года закончит школу, а на мальчике настоял муж; они теперь на даче у бабушки. И вот, вместо того чтобы расслабиться и петь любовные песни по углам опустевшей квартиры, она лежит с похолодевшими руками и ногами, считая собственный пульс: сто три, сто четыре, сто пять.