автобуса, помню целебное и ободряющее прикосновение его жилистых рук и

улыбку, парящую где-то высоко над моей головой. Дед излучал доброту, и это

излучение стало безошибочным признаком людей, наиболее милых мне из всех

встреченных на тропе жизни. Играя с ним, я оказывался то посреди реки на

зыбком плоту - когда он шутил, или в эвенкийском чуме - если тискал меня,

или на Белом острове и вокруг - ни души - во время длящихся за полночь

разговорах, когда бабушка Александра Васильевна уже не на шутку сердилась.

И засыпаю с тех пор особенно сладко, если уложу между щекой и подушкой

руки "лодочкой" - так, как он любил складывать их мне, полусонному, перед

самым отлетом в сад снов.

Все детство напролет мечтал взрослым стать таким же поджарым,

полунасмешливым и легким на подъем, как мой дедушка. Разговаривал часто с

ним мысленно и сверял все сделанное в своей жизни не с кем-нибудь, но

именно с его одобрением, словно это был Высший дух, а может, он и был Им

для меня?

Что скажет о новом моем предприятии дед, что подумает, понравится ли

ему. Промолчит, сверкнув глазом, или качнет великолепной своей головой?

*

2

Не помню, чтобы он сам когда-либо целовал меня, даже в макушку.

Максимум, что мне позволялось, - это рукой вскользь коснуться его сухой и

сладко-колючей щеки.

Но память о скупом поглаживании дедушкой моей, невзначай

подставленной головы, ревниво соперничает в глубинах души с памятью о

прикосновении бесконечно ласковых маминых рук, когда они проходили словно

горячей волной от вихра до голени и затем подталкивали с боков выползающее

из-под байковое одеяльце.

Жил мой дедушка в необыкновенном, таинственном хабаровском доме

старой кирпично-кровавой кладки, чем-то напоминавшем мне неприступный, но

теплый и милый замок.

От него брали начало наши совместные путешествия, вылазки на охоту,

которые прекратились внезапно, когда мы разом наклонилась над

подстреленным зайцем и встретились с выражением муки в глуби влажных

бусинок глаз. А потом отсюда же начинались вылазки на рыбалку. Рыбачили мы

самозабвенно и подолгу. И дедушка ни разу не пожалел (по крайней мере я не

почувствовал этого), что ТОГДА повесил на стену свое верное ружье

навсегда.

Маленьким очень любил прятаться от него под столом или за портьерой.

Но он тут же меня находил потому, что никак не стоялось-сиделось, а

материя предательски шевелилась. Причем дед всегда будто уже совсем

проходил мимо, но потом выбрасывал руку назад и бил меня "влет".

Меня, уже рванувшегося было на простор - к финишу. Не подсматривать

в щелку за противником было выше ребячьих сил, нетерпенье рвалось горячей

струей.

Как я мечтал научиться его доверчивой и обезоруживающей улыбке и

открытому, чуть насмешливому, быстрому взгляду в упор.

*

3

Насколько помню, дедушка почти не болел - всегда видел его бодрым и

подтянутым, надежно защищавшим меня от бабушкиных попыток закармливать то

китайскими ананасами, то бананами, то арбузами. Помню, уже в несытые

студенческие годы нам показалась дикою мысль, рожденная вшестером над

арбузом: что это чудо пополам с черным хлебом можно вообще не любить. И

только однажды дед сдал, и я поил его из своих рук жарким чаем с малиной,

сидя подле жесткого топчана неотлучно и неусыпно.

Когда дедушка уже был очень и очень слаб и больше лежал, беспрерывно

слушая мои студенческие россказни, я будто внезапно вспомнил что-то:

"маминым" жестом (ком - в горле) без конца подтыкал ему под бок одеяло. Он

совсем не противился этому - только улыбался своею дивной улыбкой. Но как

светились, хоть уже и немного слезились, его серые глаза.

Меня всегда поражали тяжелые металлические предметы. Точнее - тот

Мастак, впаявший столько жизней, страхов и надежд людских в оружие,

принадлежавшее дедушке. Во-первых, конечно, привораживал

звонко-трубно-органный металл ружья, висевшего на стене курком вниз. Жаль,

что не помню ни рисунка на нем, ни надписи из тяжелых букв, ни даже

калибра.

Хотя отчетливо видение дроби, боль от нее же, попавшей на зуб, и

острейший нож для нарезания пыжей, об который я без конца умудрялся

резаться - а взрослым резался исключительно о тупые лезвия. Воображение

мое захватил невесть откуда (разумеется, только для меня) взявшийся,

тяжелый, звенящий своими безукоризненными гранями штык. Почему-то все

близкие называли его "японским", а вот куда он исчез - загадка для меня до

сих пор.

*

4

Наши игры "в войну" внезапно закончились подкопом под воинский

склад, похищением противогазов, дымовых шашек и забрасыванием ими, после

того как мы подперли снаружи все двери здания, танцевального вечера

старшеклассников в родной школе.

Удивительно, что никто не донес, и "поджигателей" тогда не нашли. Но

дедушка знал все и очень долго сердился, но тоже не выдал. Он, наверное,

осуждал и все предыдущие мои поджоги, однако всегда старался разобраться в

причинах, понять почему.

И это впервые от дедушки услышал фразу, глубоко мне запавшую: живое

должно жить. Она потом стала любимой у моей мамы.

Навсегда запомнил выражение необыкновенно умных дедовых глаз, когда

он рассказывал историю тети Лизы, на которую поднял руку страшный палач

энцефалитный клещ.

В детстве я не мог долго быть рядом с нею: стены вдруг начинали

ходить ходуном, потом карточно рушились, слезы подступали и захлестывали

щеки и горло. Владеть собою учился с трудом, поэтому выход был один

бежать прочь, страстно желаемую помощь для нее искать неизвестно где, у

кого.

Разумом понимал, что моих еще нетвердых сил бесконечно мало, чтобы

помочь, - мог только утешить. Мне становилось дико стыдно - тогда

возвращался и утешал, отвлекал на значимые только для нас разговоры и

обнимал ее наотмашь ручонками и всею душой.

*

5

Дедушкин сын Володя (мой отец) умер рано - на сорок втором году

жизни. Нам было: сестре - семнадцать, брату - десять. А мне чуть не