Изменить стиль страницы

Честь, завещанная нам когда-то рыцарственными нашими предками, есть главное наше достояние, главное, что оставила нам в наследство наша тысячелетняя история. Чего мы алчем сейчас — это жажда доблести, и пусть англичане, коль скоро лишь грех увидят в том, чтоб домогаться славы, преступнейшими прослывут среди живущих».

Она говорила, а Маунтолив слушал — с удивлением, стыдом и состраданием. Она видела в нем, в том не было теперь сомнения, прототип нации, и нация эта существовала только лишь в ее воображении. Она ласкала искренне и нежно расписной лубок старой доброй Англии. Чувств более странных ему еще испытывать не доводилось. Голос ее окреп, поймав мелодию прозы, она декламировала, как на сцене, и ему вдруг захотелось заплакать.

«Неужто вы, юноши Англии, не вернете стране своей славу былых королей, славу царственного острова, не возвратите миру источник света, средоточие добра и спокойствия; повелительницу наук и искусств; надежного стража великих традиций среди неверных и призрачных видений; верного слугу испытанных временем принципов, не поддающегося на соблазны безрассудных экспериментов и безответственных страстей, сквозь крик, и зависть, и злобу народов несущего с прежним достоинством знамя доброй воли к человеку?»

Слова смутным гулом отдавались у него в ушах.

«Прекрати! Прекрати! — выкрикнул он резко. — Мы давно уже не такие, Лейла!»

Эта коптская леди выкопала и перевела на свой язык абсурдную, на книгах вскормленную грезу. Ему показалось вдруг, что он обманул Лейлу, что волшебные ее объятия достались ему не по праву — нелепость ее домыслов разрушила свершившееся чудо, низвела его до уровня чего-то призрачного и ненастоящего, вроде случайной сделки с уличной шлюхой. Разве можно влюбиться в каменное изваяние умершего крестоносца?

«Ты спросил меня — почему? — сказала она все еще с прежней презрительной ноткой в голосе. — Потому, — со вздохом, — может быть, что ты англичанин».

(Каждый раз, вспоминая эту сцену, он удивлялся ей заново и только лишь ругательством мог выразить свое удивление: «Черт!»)

А затем, как и всем неискушенным любовникам со времен сотворения мира, ему не хватило ума оставить все как есть; он должен был исследовать все тонкости, оценить их и взвесить. Он задавал ей вопросы и ни к одному из ответов не был готов. Он упомянул о муже, и она мигом встала на дыбы — перебив его, зло и резко, не дав договорить:

«Я люблю его. Я не позволю просто так о нем рассуждать. Он благородный человек, и я никогда не сделаю ничего, что могло бы причинить ему боль».

«Но… но…» — лепетал, заикаясь, юный Маунтолив; но она уже заметила полную его растерянность и рассмеялась и снова обняла его.

«Дурачок, Дэвид, какой же ты дурачок ! Он сам позволил мне завести любовника — тебя. Подумай, ну разве не умно с его стороны? Малейшая случайность — он и в самом деле мог меня упустить навсегда. Ты что, никогда не тосковал по любви? Ты не знаешь, как любовь опасна?»

Нет, этого он не знал.

Что мог понять англичанин в чужой, причудливой этой логике, в невообразимой тригонометрии привязанностей и симпатий? Он просто замолчал наглухо. «Единственное условие — я не должна влюбляться, я и не стану». Не потому ли она предпочла полюбить в Маунтоливе Англию, а не самого Маунтолива? Ответа он найти не мог. Шоры незрелости мешали видеть ясно — и находить слова. Он закрыл глаза, и ему вдруг показалось, будто он падает, спиной вперед, в черную пустоту. Лейла же, угадав, что с ним происходит, на шла саму его невинность милой и дала себе обет сделать из него мужчину, пользуясь по случаю каждой женской лаской, каждой доверительной ноткой. Он был и ее любовником, и вместе с тем большим обиженным ребенком; она поможет ему повзрослеть. Вот только (ей пришлось, как черным по белому, записать про себя оговорку) важно не обидеть его своей опекой. Итак, она упрятала подальше собственную опытность и стала для него почти ровесницей. Ему было так просто с ней, что даже чувство вины он постепенно убаюкал и начал — с ее помощью — пестовать иного, непривычного сорта уверенность в себе. Столь же решительно, как она, он сказал себе, что будет уважать ее единственную оговорку и тоже не влюбится в нее, но где юности разобраться в оттенках чувств. Он даже не мог понять, чего он, собственно, хочет, теряясь между пламенной страстью и некой романтической разновидностью того же растения, чьи корни уходят в чистой воды нарциссизм. Страсти душили его. Он был уже просто не в силах что бы то ни было понять. И английское воспитание на каждом шагу подставляло ему ножку. Он даже радоваться не мог, не страдая в то же время от чувства вины. Но и это все — как сквозь дымку: он только догадывался смутно, что встретил нечто большее, нежели любовницу, нежели даже сообщницу. Лейла была не только опытней; едва ли не с чувством обреченности он мало-помалу обнаружил, что ее познания в родной для него словесности куда обширнее, чем у него, и глубже. Но она, образцовый товарищ, примерная любовница, старалась не давать ему ощутить эту разницу. У опытной женщины всегда есть возможность маневра. Она постоянно поддразнивала его, пряча за иронией нежность, — совсем неплохая защита. Она его журила за невежество и тем будила любопытство. И удивлялась про себя накалу его ответной страсти — поцелуи падали, как брызги на раскаленный утюг. Он снова стал видеть Египет иначе, с ее помощью открыв в нем новое для себя измерение. Знать язык недостаточно — теперь он это понимал; Лейла показала ему, сколь мало стоят знания против умения понять, почувствовать.

У него была привычка, едва ли не врожденная, делать записи, и вот теперь его маленький карманный блокнот буквально разбух от интереснейших заметок — результата долгих конных прогулок вдвоем, но заметки эти касались исключительно местных нравов, ведь он не осмелился бы не то что доверить бумаге собственные чувства, но даже и назвать Лейлу хоть раз по имени. В таком примерно духе:

«Воскресенье. Ехали через нищую, в тучах мух деревушку; внезапно спутник мой указал на странные, похожие на клинопись знаки, нацарапанные на стенах домов, и спросил, могу ли я их прочесть. Я, как дурак, сказал, что не могу разобрать ни буквы, и спросил в ответ — не амхарский ли это. Смех. Объяснение таково: раз в полгода сюда заходит некий почтенных лет бродячий торговец из Медины, он продает хну. Хна эта здесь очень ценится именно потому, что доставляют ее из священного города. Крестьяне в большинстве своем слишком бедны, чтобы заплатить сразу, и он открывает им кредит, а на случай, если они или сам он забудет о долге, выписывает счет черепком на глиняной стене».

«Понедельник. Али говорит, что падающие звезды на самом деле камни, которыми ангелы бросаются в джиннов, когда те пытаются подслушать разговоры обитателей рая и выведать тайны будущего. Все арабы боятся пустыни, даже бедуины. Странно».

«Позже: пауза в разговоре, у нас говорят: „Тихий ангел пролетел“. Здесь поступают иначе. Помолчав минуту, положено сказать: „Вахед Дху“, что значит: „Бог един“, и все остальные тут же отвечают с жаром: „Ла Иллах Илла Аллах“, то есть: „Нет Бога, кроме Бога Единого“, после чего разговор возобновляется. Насколько трогательны такого рода мелочи».

«Позже: хозяин дома употребляет странное словосочетание, говоря о том, что удалился от дел. Теперь он „строит душу“».

«Позже: никогда раньше не пробовал кофе по-йеменски, в каждую чашечку добавляют крошку серой амбры. Вкус изумительный».

«Позже: при встрече Мохаммед Шебаб предложил мне понюхать какое-то жасминное благовоние из склянки со стеклянной пробкой — вроде как у нас в Европе угощают сигаретой».

«Позже: здесь любят птиц. На полузаброшенном местном кладбище видел выдолбленные в каменных плитах надгробий маленькие колодцы — для птиц; мой спутник сказал мне, что по пятницам сюда приходят из деревни женщины и приносят свежую воду».

«Позже: Али, фактотум-негр, невообразимых размеров евнух, сказал мне, что здесь боятся голубых глаз и рыжих полос как дурного знака. Любопытно — в Коране ангелы, вопрошающие души умерших, также голубоглазы, и это считается самым в них чудовищным».