Изменить стиль страницы

Письмо от сестры прилагалось также, однако Телфорд тактично поместил его в отдельный конверт и запечатал. Маунтолив прочел его, озадаченно качая головой, а затем, залившись краской, сунул в карман. Он облизнул сухие губы и нахмурился, глядючи в стену. Лайза!

В дверях застенчиво возник Эррол и удивлен был до крайности, застав на щеке у шефа слезу. Он тут же тактично нырнул за дверь и поспешнейшим образом ретировался в собственный кабинет, мучимый чувством дипломатической неуместности, отчасти схожим с тем, что испытывал Маунтолив, когда ему позвонил Телфорд. В кабинете Эррол сел за стол и принялся с нервической сосредоточенностью думать: «Хороший дипломат никогда не выкажет своих чувств». Затем осторожно и хмуро закурил. Ему впервые показалось, что ноги-то у господина посла глиняные. Это каким-то непостижимым образом повысило его собственную самооценку, Маунтолив, в конце концов, всего лишь человек… Тем не менее открытие это почему-то сбивало с толку.

Этажом выше Маунтолив тоже прикурил сигарету, чтобы успокоить нервы. Тональность восприятия всей этой чудовищной ситуации постепенно менялась: чистый акт Персуордена (необъяснимый прыжок в анонимность, головою вниз) понемногу уступал место смыслу акта — тем следствиям, которые он влек за собой. Нессим! Тут он почувствовал, как его собственная душа съежилась и сжалась, и более глубокий, невыразимый по сути своей приступ ярости овладел им. Нессим! («Ну почему? — сказал его внутренний голос — Не было же ровным счетом никакой необходимости…») И вот дурацким этим сальто-мортале Персуорден переложил фактически всю тяжесть морального выбора на его, Маунтолива, собственные плечи. Он разворошил осиное гнездо: старый как мир конфликт между долгом, разумом и личной привязанностью, тяжкий крест любого политика, вечная и единственная — будем надеяться — болевая точка господина посла! Но какова свинья, подумал он (едва ли не с восхищением), с какой легкостью он перекинул ношу — просто до гениальности: уйти, и дело с концом! И добавил печально: «А Нессиму я доверял из-за Лейлы». Неприятность за неприятностью. Он курил и глядел на маску, прозревая сквозь мертвенную белизну гипса (сработано любящими пальцами Клеа с грубого Бальтазарова негатива) теплые, живые черты сына Лейлы: смуглая кожа, отстраненность в выражении лица — равеннская фреска! А затем он подумал, и даже подумал-то шепотом: «А может, и впрямь, в конце-то концов, за всем этим стоит Лейла?»

(«У дипломатов не может быть друзей, — сказала как-то Гришкина едко, стараясь его задеть, спровоцировать. — Они людей — используют». Она имела в виду, что он якобы использовал ее тело, ее красоту; теперь же, когда она забеременела…)

Он выдохнул медленно, мощно; груженый никотином кислород дал время нервам прийти в себя, повыгнал из головы дурь. Туман рассеялся, и он увидел пускай не очень ясные пока, но очертания нового ландшафта; ибо случилось нечто, повлекшее за собой неизбежные изменения в диспозициях дел и радостей, изменения в каждой значимой дате календаря, выстроенного им на ближайшее время: теннис, и пикники, и поездки верхом. Даже у простейших этих форм контакта с обыденным внешним миром, позволявших развеять taedium vitae [78] одиночества, появился отныне словно бы некий привкус и мешал. Далее: следовало решить, что же делать с той информацией, которую столь бесцеремонно сбросил ему Персуорден. Конечно, необходимо передать ее по инстанции. Но вот здесь-то он мог и погодить. Так ли уж необходимо передавать ее по инстанции? Данные, изложенные в письме, лишены были даже намека на малейшие основания — за исключением разве что ошеломляющей непреложности самого факта смерти, которая… Он снова закурил и проговорил шепотом: «В помраченном состоянии рассудка». Тут уж, по крайней мере, позволительна была мрачная усмешка! В конце концов, самоубийство в дипломатии не такой уж и редкий случай: был же этот парнишка Гривз, влюбившийся сдуру в девочку из кордебалета, в России…

И тем не менее он чувствовал себя весьма угнетенным столь злонамеренным предательством со стороны друга, и близкого, заметьте, друга.

Так, ладно. Предположим, он просто-напросто сожжет письмо, взяв на себя весь прилагающийся груз моральной ответственности. Проще некуда: каминная решетка в двух шагах, поднести только спичку. Он мог бы в дальнейшем вести себя так, словно и не подозревал никогда ничего подобного, — да, если опустить тот факт, что Нессим-то знает, что он знает. Нет, он в ловушке.

И тут его чувство долга, как туфли, которые жмут, стало давать о себе знать при каждом шаге. Он представил себе Жюстин и Нессима, как они танцуют вдвоем молча, слепо, полузакрыв глаза, отвернув друг от друга чуть в сторону смуглые лица. Он видел их уже иначе, как будто в ином измерении, — лишенные плоти и чувств силуэты на примитивной фреске. Кто знает, им, может, тоже пришлось бороться с чувством долга, с чувством ответственности — перед кем? «Перед самими собой хотя бы», — печально прошептал он и покачал головой. Он никогда уже не сможет взглянуть Нессиму в глаза.

Его вдруг осенило. До сей поры их отношения с Нессимом были свободны от всяческих предосудительных сюжетов благодаря Нессимову такту — и существованию Персуордена. Господин литератор, представляя собой, так сказать, официальное звено, давал им свободу быть просто людьми. Им даже и близко не приходилось касаться материй деловых и политических. Отныне счастливая эта возможность была утрачена навсегда. И в этом смысле Персуорден тоже посягнул на его свободу. Что же до Лейлы, не здесь ли ключ к ее загадочному молчанию, к нежеланию, да нет, к невозможности увидеться с ним лицом к лицу?

Он вздохнул и позвонил Эрролу.

«Взгляните-ка вот на это», — сказал он. Глава его канцелярии с готовностью сел и принялся читать письмо. Время от времени он кивал очень медленно. Маунтолив прокашлялся.

«Весьма сумбурно, не так ли?» — сказал, презирая себя за то, что пытается поставить под сомнение слова и смыслы куда как ясные, пытается подтолкнуть Эррола, ибо сам-то он решение давно уже принял.

Эррол перечел письмо дважды внимательнейшим образом и отдал его Маунтоливу через стол.

«Н-да, выглядит весьма необычно, — осторожно сказал он, прощупывая по обыкновению почву. Не его ума дело давать подобным документам оценки. Оценки должны исходить от непосредственного начальства. — Выглядит несколько, э-э, несоразмерно ситуации, я бы сказал», — нашел он наконец удобную формулировку, нащупал, так сказать, ногой опору. Маунтолив сказал, нахмурясь: «Боюсь, от Персуордена следовало ожидать чего-то подобного. Очень жаль, что я не прислушался в свое время к вашим относительно него оценкам. Вы были правы, этот человек сидел не на своем месте — а я был не прав».

Глаз Эррола блеснул — гордость скромного трудяги. Однако же он смолчал, глядя на Маунтолива.

«Вы знаете, конечно, — сказал сей последний, — что Хознани уже некоторое время находился под подозрением».

«Да, конечно».

«Здесь, однако, отсутствуют доказательства того, о чем он говорит». — Он раздраженно постучал по письму пальцем дважды. Эррол откинулся на спинку стула и втянул ноздрями воздух.

«Ну, не знаю, — сказал он, все так же пробуя лед, — звучит, на мой взгляд, весьма убедительно».

«Не думаю, — возразил Маунтолив, — чтобы это могло служить веским основанием для официального доклада. Конечно, мы доложим в Лондон во всех подробностях. Но я решил ничего не сообщать в прокуратуру, обойдутся. Что вы скажете?»

Эррол сложил на коленях руки. На губах у него проявилась — медленно — лукавая улыбка.

«А может, передать материалы египтянам, — мягко предложил он, — и пусть решают сами. Это избавило бы нас от необходимости оказывать дипломатическое давление в том случае, если… если впоследствии все это дело примет более конкретные очертания. Хознани, он ведь был вашим другом, сэр?»

Маунтолив почувствовал, что кожа у него на скулах порозовела.

вернуться

78

Скуку жизни (лат. ).