Изменить стиль страницы
У статуй пулевые дыры глаз,
Сослепу Эрот на этот раз
Обманом неподвижных масок спас
Тихую тайну…

Была в этих строках некая диковатая, нарочитая нескладность; но, родись сейчас новый Катулл, он, должно быть, писал бы так же. Маунтолив задумался. Сглотнув слюну, он перечел стихотворение еще раз. Простая красота бесстыдства. Он долго и мрачно глядел в стену перед собой, потом уронил книжку в конверт и надписал на нем адрес Лейлы.

В тот месяц им так и не удалось больше встретиться, хотя Маунтолив пробовал дозвониться до Персуордена по рабочему телефону. Но каждый раз тот оказывался либо в отгуле, либо в некой таинственной командировке на севере Англии. Тем не менее ему удалось отыскать его сестру, и пару раз они поужинали вместе; он обнаружил в ней очаровательную спутницу, она как-то странно его волновала.

Своим чередом пришел ответ от Лейлы, она благодарила его за информацию, в конце письма была весьма для нее характерная приписка:

Стихи изумительные. Хотя я, конечно же, не хотела бы встречи с художником, которым восхищаюсь. Сдается мне, личность и творчество — вещи куда как далекие друг от друга. Но я рада, что он едет в Египет. Возможно, Нессим сможет помочь ему — или он Нессиму. Поживем — увидим.

Предпоследней фразы Маунтолив не понял.

На следующее лето отпуск его совпал с приездом Нессима в Париж, они встретились, чтобы побродить вдвоем по художественным галереям и договориться о выезде на этюды в Бретань. Они оба лишь недавно стали пробовать себя в живописи и были полны любительского пыла. Там, в Париже, они и столкнулись нос к носу с Персуорденом. То была чистой воды случайность, и Маунтолив с готовностью использовал счастливый шанс помочь ему войти в египетский свет. Сам Персуорден преобразился совершенно и пребывал в счастливейшем из настроений; Нессиму он, кажется, понравился сразу, и весьма. Когда им пришло время уезжать из Парижа, Маунтолив был совершенно искренне убежден в том, что дружба, накрепко сцементированная роскошными обедами и жизнью на широкую ногу, состоялась. Он проводил их поезд и в тот же самый вечер поспешил настрочить доклад Лейле на почтовой бумаге излюбленного своего кафе.

Как грустно было стоять с ними на вокзале и думать: а я, не пройдет и недели, отправлюсь обратно в Россию!

На душе, стоит только вспомнить, становится скверно. Но, знаешь, Персуорден нравится мне раз от разу все больше, и я стал лучше понимать его. Я уже склонен объяснять его грубовато-бранчливую манеру, матерщину, труднопереносимую иногда, вовсе не природной неотесанностью, как прежде, но застенчивостью, спрятанной куда как глубоко, едва ли не чувством вины. И говорил он просто превосходно. Спроси Нессима, он тебе расскажет. Кажется, Персуорден понравился ему даже больше, чем мне. Ну и… что же дальше? Пустые пространства, путь долгий и хладный. Ах, дорогая моя Лейла, как мне тебя не хватает — и всего, что с тобою связано. Увидимся ли мы еще? Если удастся отложить достаточную сумму денег к следующему отпуску, я мог бы прилететь в Египет навестить тебя…

Он и представить себе не мог, что скоро, очень скоро дорога назад, в Египет, сама найдет его — назад, в любимую страну, которой расстояния и долгая разлука сообщили призрачную прелесть гобелена. Ничего нет богаче памяти, может ли память стать обманкой? Этого вопроса он себе не задал ни разу.

3

От батарей парового отопления в бальной зале посольства шло густое тепло, тяжеловесное, как меховая полость, и оттого казалось, что воздухом здешним дышали уже не раз; но тепло было в радость, ибо там, за высокими окнами, расстилались морозные, искрящиеся инеем пейзажи и падал бесконечный снег, — казалось, не только над Россией, но и повсюду в мире уже не первую неделю падал снег. Они застыли, заснули в ледяном оцепенении русской зимы. Словно за стенами, их окружавшими, почти что не осталось места ни движению, ни звуку. Привычный дробот солдатских башмаков у обветшалых будок за железными воротами стих, растворился в зимнем безмолвии. В парках ветви деревьев гнулись все круче и круче под тихо набухающим белым бременем, пока не распрямлялись наконец одна за другой, сбрасывая долой тяжелые снежные шапки, — беззвучный взрыв, оседает плавно облако сверкающих кристаллов снега; и снова все сначала, снова, будто пружины, подаются они под мертвенно-холодным снежным грузом, пока давление не станет невыносимым.

На сегодняшней службе был черед Маунтолива читать отрывок из Писания. Бросая изредка взгляд с аналоя в сумеречную полутьму бальной залы, он видел смутно белеющие лица персонала и коллег-секретарей; бледные, тусклые, — он вдруг представил себе этих людей плавающими кверху брюхом в застывшем озере, как распластанные трупики вмерзших в лед лягушек, белесые силуэты сквозь припорошенное снегом зеркало. Он осторожно кашлянул в кулак, и по залу рябью пробежал мгновенный отклик, повальная эпидемия кашля, но через минуту вновь воцарилась нарушаемая лишь смутным шелестом воды в нагретых батареях мертвенная тишина. Сегодня все как сговорились: мешки под глазами, настроение — хуже некуда. Шестеро караульных, бывшие морпехи, в парадных костюмах, с зализанными височками, в абсурднейшем порыве благочестия. Свет веры на запойных лицах. Маунтолив вздохнул еле слышно, дав голосу волю проинтонировать, крупицу за крупицей, богатства — для прочих незримые — найденного под закладкой отрывка из Евангелия от Иоанна. От аналоя пахло камфарой — Бог знает почему. Посол, как всегда, был еще в постели; последнее время он явно тяготился своими обязанностями и с радостью передоверял их Маунтоливу, который, к счастью, всегда был готов исполнить их с должным изяществом и прилежанием. Сэр Луис давно уже не пытался создать хотя бы видимость заботы о благополучии, телесном и духовном, вверенной ему маленькой паствы. Зачем? Через три месяца ему так или иначе уходить в отставку.

Представительствовать вместо него на разного рода официальных мероприятиях было довольно-таки утомительно, но и не без пользы, думал Маунтолив. Не худшее опытное поле для развития собственных административных дарований. Фактически посольством сейчас управлял он сам, своими руками. И все-таки…

Он заметил, что Коуделл, начальник канцелярии, пытается перехватить его взгляд. Решительно добарабанив отрывок, он рассовал закладки по страницам и медленно пошел к себе на место. Капеллан насморочным голосом изрек краткую сентенцию, пошелестев страницами одиннадцатого издания мидовской Псалтыри, все уткнулись глазами в банальный донельзя текст: «Христовы воины, вперед». В углу с присвистом запыхтела фисгармония, как бегущий за автобусом астматик; затем, обретя вдруг голос, исполнила гнусаво-тягучую вариацию на тему первых двух строк; в глубокой зимней тишине звучала она не приятней бормашины. Маунтолив усилием воли подавил желание передернуться в ожидании обычной заключительной доминанты — рыданий почти человеческих. Неровным, нестройным хором подняли они голоса, чтоб засвидетельствовать… что? Маунтолив вздохнул. Они были маленькой христианской общиной в земле чужой и враждебной, в стране, которая стала огромным концентрационным лагерем только оттого, что разучилась по-человечески здраво мыслить. Коуделл подтолкнул его локтем под локоть, и Маунтолив ответил тем же, выражая готовность к восприятию любой неотложной информации, не обязательно на темы сугубо религиозные. Глава канцелярии запел:

Кому-то нынче повезло,
Идут, как будто в бой (фортиссимо, с воодушевлением),
Пришла шифровка, «молния»,
Ведет их за собой (фортиссимо, с воодушевлением).