- Наташа, а? - слышалось из уст Толстого после каждого выступления. Здорово!

Натащу я помню с серьезностью аплодирующей.

- Амари, а?

Как все усатые люди, Амари выражал одобрение именно пощипыванием уса.

Пока Толстой общался со своими, переглядывались также и мы. "Да, да, прочитывали мы в горящих взглядах друг друга, - мы показали себя старшему брату, показали!"

И вот, сберегаемый со своей "Пушкинианой" под конец - так сказать, для апофеоза, - собираюсь приступить к чтению и я. Товарищи выкликают мою фамилию особенно оживленно, и на некоторое время становится так беспорядочно шумно, что Толстой, видим мы, перестает понимать, что, собственно, происходит.

- Это Олеша! - раздается со всех сторон. - Олеша!

- Читай "Пушкиниану"!

- "Пушкиниану"!

Я решил начать как раз с "Пиковой дамы" - стихотворения, которое было признано всеми как лучшее в цикле. В первой строфе его приводилось описание зала, где происходит карточная игра. Самой строфы не помню, но обломок - вот он:

Шеренга слуг стоит, и свечи

Коптят амуров в потолке.

То есть я нажимал в этих строках на то, что вот, мол, хоть зал и наряден, но так как главное здесь - страсть, игра, то, несмотря на нарядность, в зале все же господствует запустение: лепные украшения потолка закопчены.

Итак, я продекламировал:

Шеренга слуг стоит, и свечи

Коптят амуров в потолке.

Кто находился когда-либо в обществе Алексея Толстого, тому, разумеется, среди многих вызывавших симпатию черт этого непревзойденно привлекательного человека, в особенности не мог не понравиться его смех - вернее, манера реагировать на смешное: некий короткий носовой и - я сравню грубо, но так сравнивали все знавшие Толстого - похожий на хрюканье звук. Да, правда, именно так и происходило: когда при нем произносилась кем-либо смешная реплика, Толстой вынимал изо рта вечную свою трубку, смотрел секунду на автора реплики, молча и мигая, а потом издавал это знаменитое свое хрюканье. И это было настолько, выражаясь театральным языком, "в образе", настолько было "своим", что когда мы слышали смех Толстого, видели его смеющимся, то как раз в эти мгновения мы, может быть, реальней, чем когда-либо, ощущали его неповторимость.

Не успели прозвучать строки об амурах, которых коптят свечи, как Толстой хрюкнул.

Все, конечно, услышали это. Все, конечно, увидели, как, вынув изо рта трубку, он смотрит на меня, мигая.

- То есть как это, "коптят амуров"? - спросил он. - Как с окороками это делают, что ли?

- Почему с окороками? - спросил я обиженно.

- Надо было сказать - "закапчивают" или "покрывают копотью". А "коптят амуров" - это получается, что копченые амуры.

Первым захохотал наиболее среди нас чувствовавший юмор Катаев. В следующую минуту хохотали уже все...

- Не обижайся! - слышу я голоса товарищей. - Алексей Николаевич прав!

Я тоже знаю, что прав, но чересчур уже ошеломительно падение с высоты. Боже мой, "копченые амуры"... И это мне, которого окружили музыкой таких "красивых" слов, как "Пушкиниана"!

- А по-моему, - начинаю я оправдываться, - если...

- Брось! Брось! - кричит Багрицкий. - Неграмотно! Позор, что мы сами этого не заметили! Брось!

Может быть, я выбежал бы из зала, если бы не случилось того, что случилось: вдруг прозвучала обращенная ко мне реплика Толстого, которую он произнес с какой-то необыкновенно товарищеской интонацией:

- Нет, правда, Олеша, ведь черт знает что - копченые амуры!

Уже одно то, что он так скоро постигнул мою трудную фамилию, переполняет меня радостью, - а тут еще эта товарищеская интонация в обращении ко мне знаменитого и так нравящегося мне писателя... О, ни следа не осталось от обиды, ни следа!

- Ведь черт знает что, а?

И я соглашаюсь, что действительно черт знает что.

"Да, но как я буду жить дальше, подшибленный критикой ни больше ни меньше, как Алексея Толстого?" - проносится у меня в мыслях.

- Сколько раз я и у себя замечаю подобные ляпсусы, - говорит Толстой, как бы читая мои мысли. - У-у, как внимательно надо работать! Вот вы, я вижу, считаете меня мэтром. А я чувствую себя учеником. Ни вы, Олеша, не мэтр, ни я не мэтр. Ведь вам иногда приходит в голову, что вы мэтр?

Опять смех: правда, я иногда думаю, что я мэтр!

- Вот видите. А мы все только ученики.

Последовала пауза, Толстой задумался на мгновение... и затем мы услышали удивительное признание.

- Послушайте, - сказал Толстой, - когда я подхожу к столу, на котором лист бумаги, у меня такое ощущение, как будто я никогда ничего не писал; мне страшно - такое ощущение, как будто придется сесть писать впервые. А ведь я уже выпустил несколько книг, кое-какая техника у меня уже выработана... Нет, белый лист меня все же пугает! Как я буду писать, думаю я, ведь я же не умею! Вот видите, а вам кажется: мэтр! Ну ладно, я вас перебил, извините. Читайте дальше.

С какой легкостью и, как это ни странно, с какой уверенностью в себе стал я теперь читать, чувствуя себя уже не мастером, а учеником!

Такова была моя первая встреча с Алексеем Толстым, во многом решившая мою литературную судьбу, так как она призвала меся к очень строгому контролю по отношению к самому себе. Передо мной время от времени встает такой образ (видеть который не мешало бы каждому молодому писателю): вот он, Алексей Толстой, подходит к белеющему листу бумаги - со своей трубкой в чуть отведенной в сторону руке, мигая и со сжатым ртом... Тревога на его лице! Почему тревога? Потому что он не уверен, умеет ли он писать!

Это он не уверен - Алексей Толстой, умевший создавать то, что история относит к чудесам литературы!

Особенным свойством великих мастеров эпоса является умение сообщать изображаемому подлинность. У Алексея Толстого подлинность просто магическая, просто колдовская!

У меня нет, например, нужды открывать книгу, искать те страницы, на которых изложена сцена пребывания Петра и Меньшикова в гостях у немецких принцесс... Достаточно мне вспомнить о ней, как она появляется передо мной, стоит в трепете свечей, в слиянии летнего вечера, входящего в зал через раскрытые из сада двери. Я ощущаю всем существом молодость двух героев и смятение двух кокеток, которые хоть и боятся этих двух "варваров", но вместе с тем хотят им понравиться.