- Хорошая режиссура, - не оборачиваясь, откликнулась она. Классический Станислав-ский.

- Что? - Он сначала не понял ее, а когда понял, кровь бросилась ему в голову. - Ты отдаешь себе отчет...

- Отдаю, отдаю, милый, я не самоубийца. - Она повернулась, подошла к нему и, успокаи-вая, взъерошила ему волосы. - Просто, Илья, в большом деле без режиссуры нельзя. Великие люди склонны к театру, артистизм натуры сказывается.

- Можно подумать, что ты каждый день встречаешься с великими людьми...

- Нет, но моя подруга близка с одним человеком оттуда.

Золотарев мгновенно насторожился: ему немало пришлось слышать о театральных похождениях своего руководства.

- Может быть, и ты тоже?

- Мне туда дорога заказана, - буднично, словно речь шла о чем-то само собой разумею-щемся, сообщила она. - Я еврейка, ты разве не замечал? Еврейки у вас теперь не в чести.

Новость скорее озадачила, чем встревожила его. До сих пор ему вообще не приходилось всерьез задумываться над этой проблемой. Она попросту для него не существовала. С евреями Золотарев сталкивался чаще всего лишь по службе. От всех прочих сослуживцев в большинстве случаев они отличались только деловитостью, умением приноравливаться к обстоятельствам и склонностью к легкой общительности. Но продвижение его по иерархической лестнице было таким безоблачным и крутым, что ревности к их талантам он не испытывал. И хотя до него доходили смутные слухи о перемене наверху курса по отношению к ним, особого значения он этому не придавал: "Сегодня так, а завтра по-другому!"

- Ерунда, - он встал и привлек ее к себе, - выброси из головы, какое это имеет значение, я у тебя паспорта не спрашиваю, откуда ты знаешь, может быть, я - татарин?

И вдруг его словно обожгло: он увидел в ее глазах столько робкой признательности и такую благодарную мольбу, что не выдержал и, боясь собственной слабости, отвернулся.

В эту ночь он как бы впервые разглядел Киру: в ней удивительно сочеталась ранняя зрелость женщины с доверчивой наивностью подростка, что подчеркивалось ее мальчишеской стрижкой и мягким, почти детским овалом лица. Забываясь, она закрывала глаза, отчего выражение моль-бы и признательности на этом ее лице становилось еще более нестерпимо обезоруживающим.

- А знаешь, - приходя в себя, жалась она к нему, - говорят, на этих Курилах бывают страшные землетрясения.

- Наверное, бывают, - бездумно поддакнул он. - Ведь это рядом с Японией. - И потерся виском о ее висок. - Тебе-то чего бояться, оттуда до Москвы, как до луны.

- Как сказать! - еще теснее приникала она. - У нас зимой тоже были толчки.

- Какие уж там толчки, разговоров больше.

- Всё равно страшно.

- Спи, дурочка, я с тобой.

- Я уже сплю...

Утром он не стал будить ее, тихонько собрался и, уходя, оставил записку: "Мне сверху видно всё, ты так и знай. Целую". И лишь на улице, с удивлением к себе, отметил мысленно, что еще никогда не писал женщинам записок.

Небо над Москвой стерильно очистилось, день обещал быть солнечным, и, пешком пересе-кая пустынную столицу, Золотарев не сомневался, что отныне собственная судьба у него в руках, что поездка на Курилы станет началом его очередного восхождения и что главное в отведенной ему ниве жизни только начинается.

В полдень военный самолет, взмыв над Подмосковьем, уносил Золотарева на восток.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Двигался состав ни шатко, ни валко, как бы рывками, - то сходу минуя большие города и станции, а то сутками простаивая в тупиках захудалых разъездов. Стылая весна, казалось, ползла вместе с ними, не идя на убыль, но и не разворачиваясь по-настоящему: сказывалась медлитель-ность сибирской оттепели. И лишь под самым Омском, когда перед ними во всю слепящую ширь раскинулась Обь, солнце наконец взяло полную силу и уже не оставляло их от зари до зари.

Двигаться состав принялся побойчее, вымахивал расстояния большими перегонами, выстаивая подолгу лишь на узловых пунктах, где застревал порою суток до трех.

К Новосибирску подъезжали ночью, но до самого города так и не дотянули: эшелон был задержан на товарном распределителе.

Спозаранку - ни свет, ни заря - в теплушке появился Мозговой, как всегда словно боевой конь: все жилочки подрагивают, все косточки ходуном ходят, властный глаз повелительно косит. Широко расставив ноги, встал посреди вагона, заложил корявые руки за спину, скомандовал:

- Привет честной публике, слушай мою разнарядку: мужики - за пайком, четвертый пакгауз рядом с водокачкой, бабы - за швабры, объявляю санитарный день, чистить, драить палубу до зеркального блеска, проверять буду носовым платком, об исполнении доложить, до скорого!

Развернувшись на каблуках, он тут же исчез в дверном провале и пошел себе играть голосом дальше, по эшелону...

Первой опамятовалась Наталья Тягунова. Мотнув рыжей копной вслед ему, сказала более одобрительно, чем с осуждением:

- Вот чёрт щербатый, не запряг, а погоняет, узды на него нету, на окаянного! - Она живо спустилась с нар, по-хозяйски огляделась вокруг, уперев руки в бока. - Давай, бабоньки, засучивай рукава, чего в самом деле в грязи преть, что мы - не люди, что ли! Ты, Любка, не рыпайся, - осадила она потянувшуюся было к ней младшую Овсянникову, - без тебя управимся, обиходь-ка лучше бабку самохинскую, пускай на воздушке полежит, отдышится. - С мужской половиной разговор у нее был еще круче. - Хватит, мужики, прохлаждаться, задницу пролежите, катитесь в очередь за харчами, а то без обеда останетесь. - Подталкивая мужчин к выходу, она решительно взялась за тряпку. - Скатертью дорога, с пустыми руками не являйтесь...

По дороге на склад Федор не выдержал, безобидно посмеиваясь, посочувствовал Тягунову:

- Гляжу, у твоей бабы не забалуешься, Серега, рука у ней, видно, ох какая тяжелая!

- Правильная баба, Федек, - тот горделиво засветился, подмигнул Федору, - за ней, как за каменной стеной, проведет и выведет, пальца в рот не клади, и с образованием, не то что мы, брат, с тобой - черная кость, до десяти считать выучились... Соображать надо!

- Где нам в лаптях до вас - в калошах, - хмуро откликнулся шедший позади на пару с татарином Овсянников, - рылом не вышли, со скотиной едим, росой умываемся, однако до Берлина дошли, не заплутались по темноте своей деревенской.

Алимжан миролюбиво посмеивался, прицокивал языком, снисходя к спутникам, к их славянской серости:

- Зачем много шалтай-болтай, жану Бог дает, какой дает, такой бери, другой нету, живи, пацанов делай...

У пакгауза уже толпилась подходящая очередь, лица в большинстве знакомые, примелькав-шиеся в пути, разговоры в этой толчее велись давно говореные, а оттого и не западавшие в память.

- Так едем, братцы, что пока до етих островов дотянем, пора в отпуск будет, - скалился навстречу им земляк из Торбеевки, щуплый, но осанистый парень с торчащим из-под кепки кудельком льняного чубчика. - Вот и почнем оборачиваться туда-сюда: приехал, отпускные за пазуху и домой - гулять по буфету; пропился - сызнова к вербовщику. И таким манером до самой пенсии, чем не жисть!

- Как же, держи карман шире, - сразу откликнулось из очереди, - много там для тебя отпускных запасли, ноги бы целыми унести, на Курилах этих, говорят, года нет, чтобы без беды прошло: там, говорят, земля на соплях держится, целой сушей в воду уходит.

И пошло:

- Да, мужики, длинный рубель, он кусается!

- За морем телушка - полушка, да перевоз дорог, это верно, только соблазн большой, всякому заработать хочется.

- Сколько ни заработай, в гроб с собой не унесешь.

- Поздно хватились, мужики, подъемные прогуляли, теперь отрабатывай давай, раньше думать надо было!

- Голова в кустах, чего ж теперь по волосам плакать, все одно не выплачешь ничего...

Весовщик, носатый грек в короткой кожанке, отпуская продукты, плутовато поигрывал торфяного оттенка глазами, раскатывал слова в пухлых губах: