Поздним вечером Федор вышел в свой первый обход. Осенняя темь матерела, набирала силу, круто сгущая холодеющий воздух. Время от времени то тут, то там от стылой бездны отрыва-лась звезда и, рассекая небо наискосок, осыпалась, исчезала в ночной черноте. Всё кругом дышало ровным покоем, жилой глубиной и мирной безмятежностью. Даже не верилось, что где-то совсем рядом вытягивался фронт, может быть, самой большой на этом веку войны.

"И сподобило же тебя попасть сюда, Федя, - подвел он черту минувшему дню, - не сносить тебе тут головы!"

5

Погода установилась ясная, с ранними заморозками, с солнечной капелью в полдень, с зябкими туманами по вечерам. Обязательства у Федора оказались и впрямь несложными. На рассвете он, наскоро перекусив, отправлялся в лес, рубил сухостой на дрова, загружал и растапливал две печи - у майора и врачихи - в большом доме и шел отсыпаться до самого обеда к себе в караулку. В те часы, когда Федор управлялся, оба еще спали, а потом спал он, после чего каждый из них закрывался на своей половине, и поэтому за два дня жизни на объекте ему так и не удалось толком увидеть их, не то что перекинуться словом. Вечерами, обходя хозяйство, Федор подолгу вглядывался в светящийся проем ее окна, но зайти, сколько себя ни уговаривал, все-таки не решился.

"Не по тебе дерево, Федя, - отмахивался он от соблазна заглянуть в манящую пропасть, - только на смех подымет".

На третий день утром, возвращаясь из леса, он на крыльце большого дома нос к носу столкнулся с черноволосым парнишкой, почти мальчиком, в спортивной паре и парусиновых тапочках на босу ногу. Тот, деловито поздоровавшись, сбежал по ступенькам, сосредоточенно занятый на ходу гимнастикой. "Не поможет тебе, друг, твоя физкультура, - усмехнулся про себя Федор, глядя на его щуплую, даже тщедушную плоть,- попроси лучше маму родить тебя сызнова".

Майор, против обыкновения, оказался на месте. Тут же находился и механик, на этот раз выбритый до синевы, в заношенной, но щегольской кожаной куртке, из-под которой виднелась новенькая гимнастерка с сержантскими треугольниками в голубых петлицах.

- Вот что, Самохин, - майор впервые окинул Федора оценивающе осмысленным взглядом, - поступаешь в распоряжение Лялина. С сегодняшнего дня каждое его слово для тебя - приказ. На объекте состояние боевой тревоги номер один. Ясно? Выполняйте.

По дороге механик морщился похмельно тяжелым лицом, говорил отрывисто, в сердцах:

- Чудит на радость маме, чмур недоделанный... Поможешь заправить, - он боднул воздух впереди себя, - эту керосинку, вот и вся твоя, дорогой товарищ, тревога номер один. Остальное - моя забота.- Вяло копошась вокруг самолета, он продолжал тихонько поругиваться и вор-чать. - На нем не только в тыл врага, на нем дышать страшно, вот-вот развалится... Конашевич сумасшедший, вот и взлетает... Этот Конашевич и на швейной машине взлетит... Нашли дурака, вот и пользуются... Иди себе, солдат, не путайся под ногами, лучше выпей с Николой, больше пользы будет.

- Мне приказано, я и путаюсь, - обиделся Федор. - Начальников много, а я один.

Механик повернулся к нему всем корпусом, виновато поморщился, сказал тихо, печально, назидательно:

- Человека с похмелья понимать надо, солдат, человек в это время не в себе находится, человек в это время в мятежных сферах витает, его дух разрушения жаждет... Чу! - внезапно встрепенулся он: неподалеку, среди леса, возникло сбивчивое тарахтение мотора. - Еще один гроб на колесах грядет, Конашевича на заклание тащат.

По дороге, ведущей из леса, вперевалку выкатилась знакомая Федору полуторка и вскоре заглохла перед крыльцом караулки. Тут же от машины отделился человек в коже с головы до ног и почти бегом направился к ним через поле.

- Леха! - он еще издалека принялся размахивать летным шлемом над собой. - Не дрейфь, за счет фанеры взлетит, она легкая! Здорово, Леха!

Появление гостя преобразило механика: глаза его ожили, приобрели блеск, плечи выпрями-лись, на опавших щеках проступило нечто вроде румянца:

- У тебя, Вовчик, и без фанеры взлетит, здорово! - Лялин бросился к нему навстречу, они обнялись и так, обнявшись, принялись неуклюже тискать друг друга. - Прогреем разок-другой, захлопочет, как миленькая, не таких в чувство приводили.

- Давно мы с тобой не пили, Леха, - удовлетворенно похохатывал гость, - вернусь, напьемся - нальемся в драбадан!

- В доску!

- В лоск!

- В дымину!

- В стельку!

- В дрезину!

Они, видно, повторяли эту игру не в первый раз, в чем угадывался какой-то особый, понятный только им двоим смысл, отчего их разбирало еще большее веселье.

- В зеленого змия!

- В него, ползучего!

Потом они втроем сидели в караулке, коротая время за чайком, под который Конашевич щедро одаривал их своей смешливой говорливостью:

- В полку ребята писают под себя кипятком: новые машины пришли. Старье на турецкую границу отправляют. Может, наконец, воевать начнем, а то не война, а сплошные поддавки, только людей гробим. И каких людей! Кадровых ассов на удобрение переводим, сердце кровью обливается! - Он вдруг погас и ожесточился. - Ваши тоже чудят. Куда их там, этих сосунков, забрасывать? Им еще в "казаки-разбойники" играть. С первого курса берут: айн, цвай, драй да хенде-хох, вот и весь ихний ин-яз. Бросают, как горох на камень: глядишь, прорастет. Да не прорастет ведь! - Его даже перекосило. - Перестреляют, как куропаток!

Носов с шумом объявился на пороге, всей своей выправкой выказывая услужливую исполнительность:

- Товарищ старший лейтенант, к майору!

- Начинается волынка, - нехотя поднимаясь, ухмыльнулся тот, поговорить не даст, черт полосатый! - И уже за дверью: - Ждите, мужики, скоро вернусь...

- Человек! - глядя ему вслед, механик торжественно поднял палец вверх. - Мы с ним вместе взлетали, вместе падали, вместе из окружения выходили. Да где там выходили, он меня на себе выволок. Я за ним с закрытыми глазами куда угодно, в огонь и в воду. Теперь таких раз-два и обчелся, теперь такие, как мамонты, вымирают, скоро совсем не останется, ценить надо, дорогие товарищи.

- Чего говорить, - поспешно согласился с ним Носов: он, по всему судя, готов был соглашаться со всем и с каждым, если это не требовало от него обязательств или усилий, - старшему лейтенанту палец в рот не клади, с головой мужик.

Механик брезгливо скривился, сузил глаза и посмотрел на солдата так, как смотрят на что-то крохотное, почти неразличимое:

- Топчешь планету, Носов, а зачем? Какой палец, какой мужик, какая еще голова? Я тебе про высокие материи толкую, про жизнь и смерть, про родство душ, а ты ко мне со своими прибаутками лезешь. Эх, колхоз! - но тут же смягчился: - Ладно, садись, слушай, хоть ты этого и не заслуживаешь... Сбили нас под самым Львовом...

Это была история, точь-в-точь похожая и непохожая на десятки других, подобных же, из тех сотен, что довелось выслушать Федору горьким летом войны. В ней тесно переплетались правда и вымысел с терпким привкусом пережитого страха, скрытого стыда и восхищения собою. В ней два человека, прячась, плутая, путаясь в трех соснах, словно зачумленные, чураясь жилья и дорог, пробирались в ту сторону, откуда поднималось солнце, а оно светило им навстречу - долгое, палящее, безжалостное. Скорбное солнце начала войны...

Конашевич вернулся, когда поле и лес за окном медленно растворялись в густеющих сумерках, тепло земли отлетало к студеным высям, где уже изрядно и резко высыпало: две временные поры пересекались друг с другом на стыке дня и ночи, и зима заметно одолевала.

- Замучил, лягавый, - он остервенело сплюнул,- делать ему нечего, мильтону. Подъем, братва, труба зовет, через час-полтора можно взлетать, начальство уже на месте...

К самолету двигались молча: атмосфера сугубой важности происходящего настраивала их на несколько торжественный лад. У них на глазах и с их участием совершалось некое таинство, секретное действо, запретный обряд. И обряд этот обязывал каждого из участников к известному самоограничению или жертве, что сообщало им чувство сослужения с чем-то куда более значительным, чем каждый из них сам по себе.