Он снова взялся за газету. Я вышел в коридор. Здесь было совсем темно, только чуть-чуть светилось окно в глубине - пошел снег.

Кролик

Студентом я работал в научном кружке, и мне приходилось убивать животных. Надо так надо - и я их не жалел. Когда шел к ним - как-то собирался и думал только о деле, и никогда не заходил в виварий поиграть с ними и покормить, как делали другие студенты, которые не убивали. И потом я не жалел об этом, и вообще не думал, а убивать перестал, потому что необходимость отпала: теперь я работал по-другому - изучал молекулы животных, а убивал кто-то другой. Я получал мутноватые растворы -и ни о чем не думал. Дома у меня жили собака и кошка, я их любил, и не мог представить себе, что кто-нибудь убьет их.

Однажды мне вдруг стало нужно убить кролика и взять его мясо для опытов. Так случилось, что вокруг меня не было в тот момент людей, которые брали это на себя, с нужной сноровкой и не размышляя, и мне пришлось взяться самому. У нас не было ничего для убийства, никаких приспособлений, облегчающих это дело, как было у меня раньше, и я решил усыпить его эфиром и во сне перерезать горло, чтобы он не мучился. Никто мне не стал помогать, хотя всем нужен был этот мертвый кролик не меньше, чем мне. Я давно знал, что многие любят плоды черной работы, и неприглядной, но руки оставляют чистыми. Все знали, что убить нужно, но помогать никто не хотел. Я умел это делать - вот и делай...

Я вошел в пустую комнату и положил кролика на пол. Он сидел тихо, не шевелился. Что-то изменилось во мне за эти годы, само по себе... может, думал о чем-то, страдал, и, наверное, стал взрослее, а может еще что-то произошло... только я не мог его убить, и не умел, и признаться в этом не мог... Почему?... ведь столько убивал - и ничего, а теперь - не могу... Я усыпил его, и все подливал эфир, и у меня закружилась голова - вот сейчас я упаду здесь, рядом с ним... Я взял нож и начал перерезать ему горло. Он дернулся, я испугался и отпустил его. Кровь текла медленно, так он долго будет умирать. Я стиснул зубы и с остервенением стал перепиливать горло, с тупым отчаянием, руки у меня дрожали... Наконец, я убил его и вырезал кусок мякоти из бедра. Ради этого он умер... Моя вера в необходимость его смерти была поколеблена. Он лежал на полу серой тряпочкой, голова откинута. Кровь я вытер...

Веревочка

Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь уже я могу не кривя душой написать - "однажды", так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего - так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.

Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. "Как твои дела?..." - а на самом деле никого не интересовали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты моих дел, а результатов не было... Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам и смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык... Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж. Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое... Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.

Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я уже понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине - не мог понять. В общем я скучал, отмечал мысленно галочки - видел, видел... такие галочки ставят себе очень многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд - и в книжечку. Эти всегда меня раздражали - о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего - почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек...

Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них.

И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась каким-то нежным зеленым светом. Я подумал, что это случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не видел деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий музейный свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила... Я стал смотреть другие картины - и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное...

А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу - и уехал... Прошло много лет - и я вспомнил тот сумрачный день и картину в полумраке, и эту спасительную веревочку, которая остановила меня.

Воробьиная ночь

Приближалась ночь, а грозы все не было. Темнота и духота объединились против нас и сдавили узкие коридоры больницы. Свет потушили везде, и только столик сестры был слабо освещен, как островок спасения. Я бродил в темноте, среди стонов и тяжкого дыхания. Здесь люди умирали от рака, и я, молодой и здоровый, каждый день умирал вместе с ними. Я представлял себе раньше жизнь как борьбу, и в конце - славную смерть, а здесь увидел, какое грязное и унизительное дело - умирание. Чем я лучше их, и внутри у меня все также, кровь и зловоние, и все так хрупко и непрочно, что страшно двигаться, есть, пить, дышать, страшно за сердце, которое чудом каким-то приведено в движение и беспрерывно бьется... и за любое место в теле, которое может внезапно взбунтоваться и стать безобразной язвой или наростом, разрушающим все вокруг... Как можно жить?.. Моя вера в устойчивость жизни была поколеблена.

Белый халат был виден из палаты, и меня окликнул кто-то. Звала старуха, которая лежала у двери. "Молодой человек, помогите подняться повыше..." Она почти ничего не весила и неизвестно, как еще жила. Теперь она почти сидела и смотрела в окно. Я спросил, нужно ли ей что-нибудь еще. "Если переживу эту ночь, то и день проживу... Дышать нечем, а грозы нет и не будет. Смотрите туда..." Я посмотрел в окно. На горизонте вспыхивали и гасли огни, судорожно разгорались - и гасли снова, а над нами простерлось огромное черное небо. "Это воробьиная ночь,- она сказала.- В такую вот ночь пришли и увели моего мужа. Он сказал мне - живи, только живи... Я жила, сколько могла, еще сорок лет..." Я поправил постель и почувствовал, как ее пальцы держатся за край одеяла - мертвой хваткой. "Я жила, - она повторила,- а теперь такая же ночь. Вы молодой, живите долго, живите..."

Меня позвала сестра и я ушел в другую палату. Утром старуха спала, и днем тоже, а вечером тихо умерла во сне. Я был рад, что она умерла легко, не сознавая этого. Хорошо бы так умереть, когда придет время, и, может быть, сказать кому-нибудь: "Живите, только живите..."

Забытый старик

Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос - есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут - обидно, а поймут - страшно, вдруг скажут: способностей-то нет, и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.