Именно в Ионвиле ее настигает судьба. Участь ее свадебного букета своего рода предзнаменование или эмблема того, как несколько лет спустя расстанется с жизнью сама Эмма. Найдя свадебный букет первой жены, Эмма спрашивала себя, что станется с ее собственным. И вот, уезжая из Тоста, она сама его сжигает в великолепном пассаже: "Однажды Эмма, готовясь к отъезду, разбирала вещи в комоде и уколола обо что-то палец. То была проволочка от ее свадебного букета. Флёрдоранж пожелтел от пыли, атласные ленты с серебряной каймой истрепались по краям. Эмма бросила цветы в огонь. Они вспыхнули, как сухая солома. На пепле остался медленно догоравший красный кустик. Эмма глядела на него. Лопались картонные ягодки, извивалась медная проволока, плавился галун; обгоревшие бумажные венчики носились в камине, словно черные бабочки, пока, наконец, не улетели в трубу". В письме Флобера, написанном около 22 июля 1852-го, есть применимое к этому пассажу место: "Действительно хорошая прозаическая фраза должна быть как хороший стих: та же неизменимость, та же ритмичность и звучность".

Тема мечтаний снова возникает, когда Эмма решает, каким бы романтическим именем назвать дочку. "Сначала она перебрала все имена с итальянскими окончаниями, как Клара, Луиза, Аманда, Атала; ей также нравилась Гальсуинда, а еще больше - Изольда или Леокадия". Другие персонажи, предлагая имя, тоже остаются верны себе. "Шарль хотел назвать ребенка именем матери, Эмма не соглашалась". Г-н Леон, говорит Омэ, "удивлялся, что вы не берете имя Магдалина. Сейчас это необычайно модное имя.

Но, заслышав имя грешницы, страшно раскричалась старуха Бовари. Сам г-н Омэ предпочитал имена, которые напоминали бы о каком-нибудь великом человеке, о славном подвиге или благородной идее". Обратите внимание на причину, по которой Эмма выбирает имя Берта. "Наконец Эмма вспомнила, что в Вобьессаре маркиза при ней назвала одну молодую женщину Бертой, и сразу остановилась на этом имени..."

Романтические соображения при выборе имени составляют резкий контраст с той обстановкой, в которую попадает Эммина дочка, отданная, по удивительному обычаю того времени, кормилице. Вместе с Леоном Эмма идет ее навестить. "Они узнали дом кормилицы по осенявшему его старому орешнику. Лачуга была низенькая, крытая коричневой черепицей; под чердачным слуховым окном висела связка лука. Вдоль всей терновой изгороди тянулись вязанки хвороста, а во дворе рос на грядке латук, немного лаванды и душистый горошек на тычинках. Грязная вода растекалась по траве, кругом валялось какое-то тряпье, чулки, красная ситцевая кофта; на изгороди была растянута большая простыня грубого полотна. На стук калитки вышла женщина, держа на руке грудного ребенка. Другой рукой она вела жалкого, тщедушного карапуза с золотушным личиком - сынишку руанского шапочника: родители, слишком занятые торговлей, отправили его в деревню".

Перепады Эмминых эмоций: чересполосица тоски, страсти, отчаяния, влюбленностей, разочарований - завершаются добровольной, мучительной и очень сумбурной смертью. Но прежде чем расстаться с Эммой, мы должны отметить ее врожденную жесткость, как-то сказавшуюся в небольшом физическом изъяне - в сухой угловатости рук; у нее были холеные, нежные и белые, возможно, милые руки, но не очень красивые.

Она лжива, она обманщица по натуре: с самого начала, еще до всех измен, она обманывает Шарля. Она живет среди мещан и сама мещанка. Ее душевная пошлость не так очевидна, как у Омэ. Наверно, было бы слишком жестоко сказать, что заезженным, шаблонным псевдопрогрессистским идеям Омэ соответствует женский псевдоромантизм Эммы; но невозможно отделаться от ощущения, что Эмма и Омэ не только перекликаются фонетически, но чем-то похожи, и это что-то - присущая обоим пошлая жестокость. В Эмме пошлое и мещанское прикрыто прелестью, обаянием, красотой, юркой сообразительностью, страстью к идеализации, проблесками нежности и чуткости и тем, что ее короткая птичья жизнь кончается настоящей трагедией.

Иначе обстоит дело с Омэ. Он мещанин процветающий. И до самого конца бедная Эмма, даже лежа мертвая, находится под его навязчивой опекой, его и прозаического кюре Бурнисьена. Восхитительна сцена, когда они - служитель фармацевтики и служитель Бога - засыпают в креслах у ее тела, друг напротив друга, оба храпя, выпятив животы, с отвисшими челюстями, спаренные сном, сойдясь наконец в единой человеческой слабости. И что за оскорбление ее печальной участи эпитафия, придуманная Омэ ей на могилу! Его память забита расхожими латинскими цитатами, но сперва он не в силах предложить ничего лучше, чем sta viator - остановись, прохожий (или стой, путник). Остановись где? Вторая половина латинского выражения - herоa calcas - попираешь прах героя. Наконец Омэ с обычной своей бесшабашностью заменяет "прах героя" на "прах твоей любимой жены". Стой, путник, ты попираешь стопой свою любимую жену - никакого отношения это не имеет к несчастному Шарлю, любившему Эмму, несмотря на всю свою тупость, с глубоким, трогательным обожанием, о чем она все-таки догадалась перед самой смертью. А где умирает он? В той самой беседке, куда приходили Эмма и Родольф на любовные свидания.

(Кстати, на последней странице его существования не шмели жужжат вокруг сирени в саду, а блестящие зеленые жуки. О, бесславное, неверное, мещанское племя переводчиков! Иногда кажется, что Флобера переводил подучивший английский язык г-н Омэ.)

Брешей в обороне у Омэ немало:

1. Его научные познания взяты из брошюр, общая образованность - из газет; литературные вкусы ужасающие, особенно то, в каких сочетаниях он цитирует писателей. По невежеству, он однажды замечает: "That is the question, как недавно было написано в газете", не зная, что цитирует не руанского журналиста, а Шекспира, чего не подозревал, возможно, и сам сочинитель передовицы.

2. Он не в силах забыть ужас, который испытал, едва не угодив в тюрьму за незаконную медицинскую практику.

3. Он предатель, хам, подхалим и легко жертвует своим достоинством ради более существенных деловых интересов или чтобы заполучить орден.