- Где-то под Читой, что ли, в деревне какой-то... Заброшенной - все разъехались, три двора живых-то. Так вот. Свекровь там ее, мужная мать, слепая почти. Туда, значит, двигаются. Домик, грит, какой, пустой - много пустых-то, разъехались кругом... Возьмут домик-то, будут жить. А что огород, скотинку. Жить можно... Руки-ноги целые. А денег на билет нет, детям есть-пить надо. Вот и перебиваются. Пешком, считай. Где что кому подмогут... Все не милостыню просить Христа ради. Нет, даром ничего не просят...

Борис вышел на улицу.

Женщина и дети, хохоча и визжа, плескались под водопроводным краном. Они долго по очереди умывались, передавая друг другу коричневый обмылок, жадно мочили головы, шеи, руки. Когда женщина совершала свой моцион, дети вдвоем висли на рычаге крана. Обувь аккуратной чередкой стояла поодаль. Женщине хотелось раздеться, она весело кричала об этом детям, обмыться хотя бы по пояс. Но оборачиваясь на прохожих, она лишь, высоко поднимала плечи, сокрушенно вздыхала, и снова и снова наклонялась к струе, омывала открытые части тела.

Борис подошел ближе.

- Куда вы меня звали? Скажите!...

Женщина, как удивленный павлин, вскинула красивую голову, затем наклонив к плечу с веткой экибаны. Мокрые длинные волосинки, отстав от русого снопа, серебрились на солнце. Борис липко моргал, загустевающая соль радужными переливами окрашивала пространство вокруг головы женщины, заполненное плавающими предметами.

- Я пойду... Я буду рисовать вас... Пойдемте вместе. Вы же меня звали. Сидел напротив. Только что...

Она рассмеялась:

- Нет, нет, ты не понял. Пойдем, говорю, из-за стола, хватит нюни распускать. Вот и все. А у меня... у нас своя дорога. Длинная!... - Она опять засмеялась: - А нарисовать - нарисуй! - и пошла прочь, взяв детей за руки. На ходу обернулась, невероятно, волшебно вывернув шею лебеденка, улыбнулась, - дескать, запомни.

Г О С П О Д А О Ф И Ц Е Р А

Закончились военные сборы. Поезд уносил нас, недавних "курсантов" учащихся индустриального института, отслуживших положенный месяц после теоретической "военки", из знойной прибалхашской пустыни, через весь Казахстан, в милую прохладную, свободную в бесшабашном студенчестве Тюмень. Впереди был еще целый год учебы, весь пятый курс, именно после него, вместе с получением диплома, предстояло официальное присвоение нам звания лейтенантов. Но мы уже величали друг друга: "господа офицера" - со смачным ударением на последнем слоге. Конечно, дурачась. Но с тайным взаимоуважением...

В купе нас ехало четыре однокашника-"геолога".

Один держался особняком. Был он из отслуживших до института, в отличие от остальных, ставших студентами сразу после школы. На сборах ему справедливо досталось быть командиром отделения. Там его будто подменили. Истязая подопечных строевой и в нарядах, называл сынками и говорил, что покажет нам, для нашей же пользы, настоящую армию. Еще не знавшие жизни и не привыкшие к подобным перевоплощениям хорошо, казалось бы, знакомых людей, "своих в доску", мы пытались применить ко всему этому справедливую логику. И надо сказать, что, борясь с мальчишеским максимализмом, находили оправдание "товарищу сержанту" - так, а не как иначе, он требовал к нему обращаться. Одного простить не сумели - того, чего не поняли - откровенной злости и презрения по отношению к нам, недавним его товарищам. Мы знали, что после окончания "службы", не опустимся до тривиальной мести, но этого человека уже никогда в нашей среде не будет в прежнем качестве. "Товарищ сержант" днем уходил в другие купе, возвращался поздно и молча ложился на верхнюю полку, отворачивался к стенке. Его уже как бы не было - мы ехали втроем.

Шел год Московской Олимпиады, начало лета, еще был жив Высоцкий.

В Караганде вагон перецепили к другому составу, который следовал уже прямиком до нашей станции. Отправление вечером, и у нас в распоряжении было несколько прогулочных часов. Стали подбивать бабки, планировать. Сухой паек, выданный на дорогу, съеден - отличная оказалась закуска к тому, чем пару дней, пока были деньги, обмывалось окончание "войны". Вывернули карманы, набралось восемь рублей шестьдесят копеек. Толик Снежков, зубрила и маменькин сынок, не "халявщик", но занудный "экономист", отлично понимая, на что мы, двое его компаньонов, настроены, тем не менее предложил в своем духе, правда без всякой надежды:

- Давайте, возьмем бутылку, если уж так хотите, - это два с чем-то. А на остальное пообедаем - первое, второе, третье. А то уже кишка кишке рапорт пишет...

Паша Айзельман, для друзей просто Айзик, шикнул на него, как будто только что прозвучало немыслимое богохульство:

- Ты что, совсем, что ли!... - он покрутил пальцем у виска. - Снежок, за что у тебя пятак по "вышке"? Тут же простая арифметика, как дважды два: шестьдесят копеек на обед, а остальное - на то самое плюс две пачки "Примы". А если не будет хватать, то и от курева до самой Тюмени отказываемся. - Он обернулся ко мне, уверенный в поддержке: - А?...

Конечно, я был полностью согласен с предыдущим оратором. Хотя, и жалел Снежкова, который даже дар речи потерял: к такой калькуляции в общем бюджете, даже зная аппетиты своих друзей, он готов не был. Идти с нами отказался. Когда поезд остановился, мы отправились вдвоем, пообещав Снежкову принести пару пирожков "от зайчика на сдачу".

- Не расстраивайся, - успокоил меня Айзик, когда вышли из вагона, имеется у него заначка, кожей чувствую, иначе это не Снежков. Поэтому и не пошел с нами. Сейчас натрескается в ближайшей столовой. Давай узнавать, где тут у них "винка"...

Будущее наше расписал Айзельман еще пару курсов назад: Снежков, как самый безупречный со всех ракурсов, будет начальником управления, если, конечно, его не засосет наука и он не ударится в погоню за диссертациями и научными степенями. Айзельман, гражданин с изъяном по "пятому пункту", не будет претендовать на первые должности, поэтому красная цена ему - главный инженер при Снежкове. Меня, человека без ярких способностей, но зато носителя определенного количества малоросских генов, они оставят при себе по снабженческой части. Таким образом, ввиду того, что с перспективой у нас было все ясно, студенческие годы мы проживали легко, спокойно, не докучая преподавателям особенным рвением по части учебы.

Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и сразу оказались перед чередой цветочниц. Не успели рта открыть, как весь цветочный ряд, русские и казахские женщины, обратился к нам:

- Молодые люди!... Вы кто - олимпийцы? Вы на Олимпиаду едете?...

- Да!... - как всегда нагло, экспромтом, на всякий случай, соврал Айзельман.

Коротко постриженные и загоревшие, в джинсах и шерстяных спортивных кофтах - "олимпийках", Айзик в кроссовках, я в кедах; худощавые, с "поставленной" во время сборов осанкой, мы, видимо, действительно смахивали на физкультурников. Цветочницы светились интересом и уважением, некоторые стали предлагать цветы - небольшие букетики. "Просто так, бесплатно!... Выступайте там хорошо, успехов вам!" Айзик скромно отказывался, затем сжалился над поклонницами, взял розу с поломанным стеблем, перевесившуюся через край ведра. После этого спрашивать про винный магазин было стыдно, даже Айзик на такое не решился. Мы уходили с площади, купаясь в лучах несправедливой славы. Вслед нам неслось: "Олимпийцы!... Олимпийцы!..." Ближние прохожие оборачивались, кто шепотом, кто вполголоса, подхватывали клич. Айзик оглянулся на цветочниц, помахал руками, изобразил плакатное пожатие, украшенное поникшей розой, и в качестве концовки крикнул: "Дружба!". Пора было уходить в отрыв, что мы и сделали.

Зашли в переулок. Навстречу двигалось юное создание, очевидно, местной национальности, в умопомрачительных бикини, с сумочкой на длиннющем ремне. На смуглом красивом лице с крупными раскосыми, какими-то "космическими" глазами, невероятно вздернутыми к вискам, было то же восхищение, от которого мы только что едва убежали. Айзик решил сразу выставить преграду любым сантиментам, которые, оказывается, порой мешают достижению цели. Он нахмурил брови, ссутулился, вытянул вперед рябую нижнюю губу, и без этого непомерно пухлую, преградил девушке дорогу. Заговорил грозно, хриплым голосом с кавказским акцентом, нюхая цветок: