И Сенин нашел выход. Не в силах заткнуть рот имеющему свободу слова гражданину, он стал "заводить" Обормота в нужном направлении. Это стало его своеобразной властью над ограниченным Мотобором, успокоило ранимую душу инженера, заметно релаксировало до этого напряженные автобусные пятнадцатиминутки - он даже стал получать от них определенное удовольствие. Правда, Сенин иногда отмечал, что это удовольствие, вероятно, имеет животную, садистскую природу - наслаждение уязвленностью поверженного врага, но довольно быстро прощал своим генам эту наклонность, доставшуюся от далеких предков: "враг" заслужил такого к себе отношения.

Итак, теперь Сенину удается небольшой фразой, наивным вопросом "заводить" Мата, а затем маленькими вставками-замечаниями манипулировать сальными потоками похабного обормотского сознания. Сенин тайно потирает руки и даже успокоено закрывает глаза, упиваясь покоем и властью: стоит всего лишь сказать слово (главное - какое!) и бурная струя бульдожьего лая повернет в нужную сторону. Он отдыхает, ему уже даже немного смешно за себя прошлого, ранящегося о колючие монологи Обормота.

Коллегам Матобора однажды выдалось разделить с ним, из вежливости, счастье долговременного алиментщика - один из оплачиваемых отпрысков, к которому, наряду с двумя другими, ежемесячно уходила часть заработной платы опаленного годами и законом Дон-жуана, достиг восемнадцатилетия. Все вспомнили одну из матоборских аксиом: "Не ребенок пользуется нашими алиментами, а сучки на них жируют!" Матобор со счастливой усталостью объявил утреннему автобусу, что на "вырученные" деньги решил поменять себе зубы. Железные - на золотые. Ну, не совсем золотые, а, как принято говорить, с напылением. "Из самоварного золота", - уточнил про себя инженер Сенин.

Через три месяца после знаменательной даты объявленное свершилось - у Матобора вынули старые протезы. "Плавят новые... Через неделю...", - с трудом поняли коллеги, когда однажды утром, улыбаясь - просто растворяя пустой черный зев - и широко раскрывая глаза под лохматыми бровями, взлетевшими к седому чубу, смяв "в ничто" и без того узкий лоб, прошамкал клиент и временная жертва платного дантиста.

Первая пятнадцатиминутка: "Шам, шам!..." - недовольно, но - редко. А потом и вовсе замолчал, вполне по-людски щурясь как бы от хороших человеколюбивых мыслей, которые переполняют теплую душу. Наверное, думает о том, что скоро и остальные "спиногрызы" достигнут совершеннолетия, и тогда можно будет справить себе следующие обновы, - бранчливо и недоверчиво предположил Юрий Сенин. Впрочем, отходчивость натуры Сенина вскоре сказалась: Обормот стал смотреться дедушкой, которому не хватает мягкой седой окладистой бороды, внука (хотя бы от "прожорливого пасынка"), сладкоречивой классической сказки. Неужели так будет вечно...

К концу дня стали прорываться знакомые скрипы и хрипы, задвигались, норовя в кучу, суровеющие брови. "Идет настройка", - автобусные попутчики забеспокоились: забрали у коровы рога, так учится голым лбом бодаться. А завтра - то ли еще будет!...

...Наутро сюжетное равновесие автобусной скучной "мыльной" пьесы, и без того потревоженное внезапной беззубостью одного из главных персонажей, было окончательно нарушено. В салон, обычно абсолютно мужской, вошла молоденькая девушка. ("Бабец", "мокрощелка", "двустволка" - как сказал бы в иной ситуации Бормотун.) Как выяснилось - практикантка, присланная на асфальтовый завод для сбора материалов на курсовую работу по гидроизоляционным материалам.

Практикантка - заурядной пробы, но симпатяга девушка, на взгляд Сенина: крепко сбитая - под Мону Лизу. Круглолицая, с крупными губами, с огромной русой челкой, дающей шарм большому зеленому оку, пикантно и обещающе высверкивающему как бы из-за приоткрытой чадры. При том, что второй глаз, "явный", демонстративно наивен, невинен, скромен. "Расцветет" только с молодыми, подумал Сенин, здесь будет держать марку. Сорокалетний инженер повидал практиканток на своем веку, да и сам, в общем-то еще недавно, был студентом. Чутье его не обмануло: через день Мону Лизу в коридоре заводоуправления "окучивали" два слесаря, прыщавые ровесники молоденькой двустволки, блеск интеллекта, через каждое слово - "бля". Я, бля, пошел, бля. Ты знаешь, бля... Мокрощелка, соответствуя этому самому неопределенному артиклю "бля", заливисто, запрокидывая голову смеется. "Вырождение нации", сварливо подумал проницательный Сенин, проходя мимо, и даже, пользуясь минутами свободного времени, пока шел на планерку, посвятил, пропитанный отеческим сочувствием, небольшой внутренний монолог Моне-мокрощелке: "Через пять лет ты будешь иметь пару ребятишек, и тогда, в самый неподходящий и неожиданный момент, тебя, откровенно потолстевшую, бросит какой-нибудь "обормот" ради стройной и более внутренне интересной. Попутно украсив тебя "верблюжьей колючкой" вместо "незабудки". Сама виновата".

Мир автобусного салона треснул и разделился на две части: наблюдаемые и наблюдатели. Наблюдатели - ничего интересного, к этому сектору относился и инженер Сенин. Наблюдаемые - юная практикантка и пожилой Обормот.

Практикантка ездила такой же, какой и вошла: пышность, скромность, недоступность, пикантность, челка, поблескивающий глаз: Мона Лиза; иногда соответствующая улыбка.

Боря Мат стал садиться исключительно на первое сиденье - лицом к салону. Все это сразу подметили. Мат обернулся немым гоголем, скрывающим старого алиментщика. "Жених", - по-новому окрестил его Сенин, отметив для себя, что вряд ли когда нибудь в жизни наступит предел удивлениям. Бормотун молчал - с работы и на работу - даже не шамкал. Но - весь светился. Свет был неподвластен физическим приборам, но его видели все наблюдатели. Он был особенно ярок, когда Боря Мат, якобы равнодушно, окидывал взглядом салон, лишь на секунду задерживаясь на практикантке. Было такое впечатление, что он фотографировал ее всей силой своего небольшого мозга, стараясь как можно больше саккумулировать в себе от этого молодого свежего тела, губ, челки, глаз... Так казалось, потому что сразу после секундного фотографирования Боря закрывал глаза - якобы: глубоко моргал, защищаясь от света салонного фонаря, бьющего прямо в лицо, - поворачивал голову в сторону (унося запечатленный образ в заповедные углы памяти) и только там, ни на кого не глядя, медленно размыкал веки. Почему он молчал и на что надеялся? Сенин, упражняясь в психоанализе, предполагал, о чем Обормот мечтает, на что имеет виды: вот поставят мне новые зубы, почти золотые, красивые, тогда и скажу веское и красивое слово, и сражу, и покорю!... Сенин нарочито упрощал предполагаемый ход мыслей бывшего оппонента, желая видеть эти мысли и их хозяина еще более несимпатично и карикатурно. Ему это с успехом удавалось. Соперник был повержен, пусть не Сениным, здесь нет его заслуги, но степень обнаженности Бормотуна была так велика, а неприязнь к нему - так глубока, что невозможно было не порадоваться этому беззащитному состоянию некогда грозного и громкогласного Цицерона.

...Но вот утром Матобор заходит, радостно блестя желтыми зубами. Заметно, что они ему еще не приелись, теснятся, стучат не там, где бы следовало. Все замерли в ожидании: что выйдет из этих разверзнутых золотых уст - золото, добро?... Он окидывает глазами салон и не находя девушки (практика закончилась), глубоко вздыхает. Надолго замолкает - так кажется, потому что на самом деле он еще не сказал ни слова. Все думают: вот стоило сменить корове (метафора, адресованная еще беззубому Матобору, уже устарела, но лучшего сравнения никому на ум так и не приходит), - заменить корове рога, простые на золотые, и сменился ее характер. ...Ведь вот нет уже той, которую Мат, обожая, стеснялся, а он - молчит.

Но все ошибались... Через пять минут (Сенин уже было прикрыл глаза, думая о том, что так все хорошо складывается - Матобор изменился, стал, как говорится, человеком) - хрип, кряк, тресь!... Салон - подъем, как от будильника, внимание. В ненавистном жерле сверкнуло, скрипнуло на весь салон, и понеслось знакомое: "У-у-у! Незабудки!...Сволочи!... Сучки! Все!... Все-все!..." - тот же самый вулканный гул и бедовый пепел, но с лучшим, более красочным оформлением, прямо-таки с золотым фейерверком.