- Обомнется, - сказал дядя Петя-солдат. - Уж каких обминало.

- Осенью на передовую пробрался, - продолжал Еремеев. - Тут рукой подать было, сам знаешь. Вернули его через сутки - на себя не похожего. Уж не знаю, что он там видел, а пробрало его - сам на завод просился. На тридцатом теперь в учениках ходит.

- Ну и как?

- Поначалу пошло, а теперь, гляжу, съезжает - угрюмый, морду воротит. Не выкинул бы чего.

- А парень ладный, - заметил дядя Петя.

- Слушай сюда, солдат. - Еремеев положил руку на плечо дяди Пети. - Иди ко мне работать, а? С детьми. И прописку тебе оформим, и паек. Детей трудных воспитывать будешь. Тут все теперь трудные - без отцов растут, матерей не видят. Им человек нужен. Ты посмотри на них - волчатами живут, воруют на рынках, власти над собой не знают. Ведь война кончится - их же убивать придется... Соглашайся, солдат. У меня участок - чуть не полрайона, рук не хватает.

Дядя Петя промолчал и спрятал под обшлаг задрожавший палец.

- Не в руках дело, - сказал Еремеев, проследив за исчезнувшим пальцем. Тут душа нужна.

- Не в руках, - ответил дядя Петя. - А детей муштровать не смогу. Меня самого в детдоме кроили, лейтенант. Не обессудь.

- Эх, солдат. - Еремеев вздохнул и убрал руку с плеча дяди Пети. - Как же это? И воевали мы оба, и покалечены...

- Так ведь и пятаки по-разному обтираются, - ответил дядя Петя.

Еремеев вздохнул, поправил портупею и ушел.

- Идем, дядя Петя, - сказал Авдейка, нашаривая за обшлагом темный палец.

- Алеша, домой! Больше не жду! - прокричала женщина в белой шапочке и исчезла в золотой ряби.

Солнце, поднимавшееся над Песочным домом, дрожало в стеклах, скользило по ломам, которыми переворачивали карусель, и стояло двумя синими кольцами в распахнутом окне третьего этажа.

Скрытый полумглой комнаты, там затаился Лерка, прижимая к глазам трофейный бинокль. Приближенная цейсовскими стеклами, под ним лежала красноватая земля в асфальтовой раме, разбросанные по ней графически-хрупкие, не привившиеся к жизни саженцы, скатанный брезент и вздыбленный карусельный круг. Весенним гомоном звучал двор, и Лерка жадно ловил доносившиеся до него веселые выкрики:

- Еще! Взяли! Подпирай, Леха! Ломать - не строить, сердце не болит! Да подпирай же, черт! Прими ногу! Пошел!

Лерка переминался с ноги на ногу, подавляя желание броситься во двор на общую и веселую работу. После утра семнадцатого октября, когда в опустевшем дворе последний раз кружилась карусель, Лерка не разговаривал с ребятами. Тогда их сблизила неизвестность и смутный страх возможного вторжения, но немцев отбросили, и установившаяся жизнь в угрюмых заботах голода и изнурительного труда - жизнь на грани жизни - стеной отделила от них Лерку, для которого ничто не изменилось с войной. Он стал чужим, он остался в счастливом довоенном мире, навсегда исчезнувшем для дворовых ребят - и они забыли его. Он по-прежнему ходил в школу и часами сидел в своем кабинете у рояля, и тот же профессор консерватории разучивал с ним "Хорошо темперированный клавир" Баха. Профессор был сух, высвечен старостью, как одуванчик, а руки его, которые ценил еще Антон Рубинштейн, сохранили безвременную юность. Когда профессор уходил, Лерка разбирал оперные партитуры, импровизировал или доставал тайную тетрадь с упражнениями по контрапункту и решал все усложнявшиеся задачи.

Так он рос - неприметно, как все живое, поднимаемое непрестанным и глухим усилием природы, - и все доступнее становился ему мир формы - замкнутый, совершенный и неподвластный времени, как руки профессора. А за окнами призраками скользили редкие прохожие. Сыпучий снег заметал их следы, свивался в шатер над каруселью и все падал, падал в сумеречный и пустынный двор, погребая саму память о довоенных играх, в которых Лерка бывал так счастлив.

В свою жизнь он сменил уже четыре квартиры и в Песочный дом переехал за два года до войны, когда отец получил очередное повышение. В новой школе его отношения с ребятами не сложились. По какому-то пустяшному поводу учитель вызвал в школу отца. Лерка, предчувствуя, чем это обернется, просил не писать в дневник, но учитель неверно понял его страх и настоял на своем. Отец приехал в школу при всех регалиях и прошагал в директорский кабинет с двумя ординарцами по бокам. С тех пор Лерка физически чувствовал пустоту, обложившую его в школе, как ватином. Учителя ставили ему пятерки, не интересуясь его знаниями, а ребята, видя это, или враждебно отстранились, или так откровенно заискивали, что с души воротило. И только во дворе, в буйных и веселых играх, Лерка чувствовал себя своим. Игра была его стихией, он становился бесстрашен и изобретателен, умел постоять за себя и других, а то, что гонявший мальчишек татарин Ибрагим и сам Пиводелов опасались Лерку, только увеличивало его влияние.

# # #

Игры Песочного дома были когда-то праздничными драками, затеваемыми мальчишками у перепада на стыке двух площадок. На помощь им подходили пацаны постарше, а потом и взрослые парни под хмельком. Сбегались с окрестных дворов, и если драка удавалась, то били уже не голыми руками, а мотоциклетными цепями и кольями. Хозяевам двора доставалось крепко, особенно от заводских ребят из бараков за клубом "Звездочка". Был среди них легендарный Чолка, который цеплял на кулаки булки, чтобы не убить, и разбрасывал человек по десять за взмах. Но с тех пор, как осела в доме семья Кащеевых, драки перевелись. Кому-то из них перепало поначалу, так они собрались семейкой - одних братьев семь человек да родню с корешами навели. Обложили барак - морды блатные, темные, молчат оторопь берет. Кого покалечили, кого одним видом в страх вогнали. Чолку измочалили до больницы, а вышел - в бинтах еще - виниться приплелся. С тех пор двор нарекли в округе Кащеевым, как он и звался до песочной бомбы.

Парни заскучали, стали ходить задираться по окрестным дворам, но без толку: драться с кащеевскими избегали. Сами стали делиться, ходить друг на друга стенкой, но без злобы, и интереса не было. Тогда и завели зимами заливать водой перепад между площадками и на верхней снежную крепость городить. Делились так, чтобы защищала крепость половина от нападающих. Оговаривали - железом не бить и за насыпь не выходить, лезть на стену приступом. А стена с валом - два метра льда в высоту - искрится на морозе, не подступишься. Тут и затевалась потеха. Снизу карабкаются друг на друга, сверху палками бьют. Когда возьмут крепость, а когда и нет. Сходились люди смотреть гомон над двором, мороз, снежная пыль. Народ молодой, веселый, в горячке - у кого лицо разбито, у кого рука виснет - лезут, не остановишь. И, если добрались, тут уж защитникам дай Бог ноги унести. Через подворотню на зады бегали - а там уже вне игры. Когда брали крепость, то радовались всем скопом, пили и сговаривались на другой раз, пока неоговоренная война не увела парней к иным крепостям и не воцарились во дворе стужа и запустение.

# # #

Но к весне просветлело за окнами, зашевелилось, разнеслось сопением и хрустом очнувшейся жизни. И невозможная мечта, выношенная Леркой в месяцы зимнего заточения, обрела простоту и явственность действия. Бежать на фронт!

Трофейный немецкий бинокль стучал о Леркину грудь тайным знаком, вещественным залогом успеха. Оставалось подговорить ребят, но Лерка не решался, до слабости в груди опасаясь быть осмеянным. Поднятый на ребро карусельный круг кряхтя покатился по насыпи, грохнул о ступени и исчез в подворотне. Лерка опустил бинокль, прошел по комнате, склонившись над фортепиано, взял несколько беглых бравурных аккордов и вернулся к окну. Волна хохота и веселой ругани донеслась из подворотни вместе с треском застрявшего колеса, и Лерка бросился из дома, как на штурм крепости в забытых ледовых играх, и барабаны Седьмой симфонии звучали ему.

На фронт! Бежать на фронт!

Когда Лерка, сокращая путь к подворотне, несся через насыпь, в ней уже торчали белые колышки, обозначая участки, на которых немногочисленные жильцы могли сажать свои немногочисленные картошки. А в начале осени, ко времени сбора этих картошек. Песочный дом взбудоражило известие о четырех мальчишках, бежавших на фронт; трое из них были сняты с поезда в районе станции Иловинской и возвращены домой, а один успел скрыться и был убит во время воздушного налета.