Сейчас она была амазонкой, выбитой из седла и не очень приученной к наземному бою. Может, расчет ее был куда мельче, беднее: уязвить, показать свою независимость и то, что она может по-прежнему нравиться? Странно, что при этом она так мало считалась с дочерью. Может быть, знала значительно больше моего о студийных делах дочери? Но доброхоты уже успели намекнуть мне, что Галя увлечена не только вокалом, но и красавцем басом-профундо, что меня мало волновало. Наконец, это могло быть нужно ей психологически, чтобы не чувствовать себя старухой, выброшенной за ненужностью. Она, конечно, понимала всю меру моей обреченности и что за нее я приму любую кару, унижение, стыд. Меня можно было ударить несравнимо сильнее, чем Эдика, мальчишку, которому нечего терять. Звягинцеву ничего не стоило выгнать меня с волчьим билетом из литературы, лишить всякого заработка. По чести, вполне возможное фиаско трогало меня лишь потерей Татьяны Алексеевны, об остальном я просто не думал. Но тут мне на помощь приходило воображение, спасающее всех мечтателей на свете. Сознание допускало некий прочерк — нефиксированные житейские обстоятельства, которые сами себя улаживают, и вот мы уже на золотом пляже Лидо, а вот за столиком «Максима», крытым морозной хрустящей скатертью, вот в Мулен-Руже, где еще танцует рыжая Ла Галю, а вот среди петергофских фонтанов — все это естественно придет к нам, когда мы станем свободными.

Словом, я не боялся расправы, но иной страх шевелился во мне. Мне снова недоставало художественности в происходящем. Что-то от меня скрыто, я снова брожу в потемках. Это скрытое куда серьезнее действительных и воображаемых угроз.

Вопреки Катиному утверждению, Татьяна Алексеевна не казалась мне страстной натурой. Весь свой порох она потратила на одну вспышку. Была ли она чувственной? Не уверен. Как не уверен в ее женской опытности. Похоже, опыт был чисто словесный, почерпнутый у Нины Петровны и других просветительниц. О пресловутом жалком загуле с пьяным стариком из заводоуправления я уже рассказывал. Ей хотелось выглядеть всезнающей, все испытавшей, эдакой: оторви да брось! — но как-то не получалось. Не могла она перешагнуть последней черты. Даже в тот день, когда, казалось, это стало неизбежным.

Как нередко случалось, мы довольно крепко выпили за обедом. В последнее время мы часто оставались вдвоем, если не считать бабушки, инфанта и няньки. У Василия Кирилловича был сплошной аврал, теперь гайки нарезались независимо от конца квартала, похоже, некий вокальный аврал закрутил и Галю. Правда, Василий Кириллович, в отличие от дочери, иногда заявлялся ближе к полуночи, у него разыгралась гипертония, и врачи рекомендовали ночевать на свежем воздухе.

Выпив, мы ощутили друг к другу огромную нежность, но реализовать ее решили почему-то за воротами дачи, «на лоне природы» — сказала Татьяна Алексеевна. Можно было подумать, что для нашей любви недостаточно было природы на огромном дачном участке.

Взявшись за руки, как школьники-первоклассники, мы пошли к воротам, где нас дружелюбно обнюхал зачем-то спущенный днем с цепи сторожевой пес, овчарка Арно. Я заметил, что у Арно одно яичко свисает так низко, будто оно оборвалось в замшевом мешочке, и обратил на это внимание Татьяны Алексеевны. Она крикнула сторожа и наказала ему отвезти Арно в заводской питомник к ветеринару.

— Это потому, что он не трахается, — заметила Татьяна Алексеевна, когда сторож с собакой отошел.

— Со мной будет то же самое, — мрачно сказал я.

— Уж кто бы молчал, болтушка! — Шутливой укоризной наша сухая возня была вознесена в ранг сексуальных излишеств.

Перед дачей пролегало шоссе. Справа вдоль забора тянулся редкий молодой соснячок и полого спускался к балке, по которой бежал ручей. Мы обнялись, несколько не соразмерив жар порыва с прочностью упора, нас повело, и мы мягко шлепнулись на землю. Я немедленно обнажил ее по пояс и стащил узенькую полоску материи — бикини. Татьяна Алексеевна не носила летом своих упругих лат, что никак не мешало ее стройности. Я почти взгромоздился на нее, когда она сильным рывком скинула меня и сказала:

— Хочу иначе.

Она подарила мне рот. Это было больше того, на что я рассчитывал, и меня поглотил транс. Правда, раз-другой я возвращался в полусознание, и мне казалось, что нас приветствуют проезжающие к истринскому пляжу грузовики с воскресными массовками. Но нас это смущало ничуть не больше, чем одинокие прохожие на Тверском бульваре. Когда же я несколько пришел в себя, то обнаружил, что Татьяна Алексеевна фальшивит в том любовном усилии, которое применяет ко мне. Есть такой способ пить водку, чтобы не чувствовать сивушного привкуса. Надо отключить полость рта от вкусовых ощущений и вплескивать жидкость прямо в горло. Хорошие пьяницы так не пьют, им важно в водке все, каждое свойство божественной субстанции. А плохие пьяницы не дают себе почувствовать напиток. Татьяна Алексеевна действовала в том же роде, она обходилась одними губами, исключив язык и всю слизистую оболочку рта. То, что она делала, было подачкой, а не разделяемым наслаждением. Кроме того, она боялась получить заряд любовной влаги в рот, поэтому то и дело пугливо отстранялась. Это мне мешало. Свечерело, а я так и не вошел в райские врата.

Потом мы встали, она усталая, я разочарованный. Мы пошли дальше, спустились к ручью, неизвестно зачем, и здесь я довольно бесцеремонно вернул ее к прежней позиции. С переменой места мы ничего не выиграли, кроме сырости. Под конец я перестал что-либо ощущать, кроме нежной щекотки от ее волос, упавших мне на живот.

— Ну, ты и крепок! — сказала она. — Сдаюсь. Я рада, что это было.

Я недолго утешался тем психологическим даром, которым явилось наше незавершенное соединение на лоне природы. Опять начались летучие, почти прилюдные встречи, наспех, на бегу, ничего не давая, только даром волнуя и расшатывая душу, доводя до белого каления без остуды. Какое там счастье, я уже не мечтал о нем, лишь о передышке, чтоб хоть на короткое время забыть о любимой и поверить, что есть другой мир. Она делала большие глаза: разве ее вина, что нам всегда что-то мешает? То телефон, то неотложное хозяйственное дело, то приезд Василия Кирилловича или Гали, или кого-то из родни, то тошнота инфанта или прострел няньки, или вдруг обнаружившиеся «личные проблемы» неандерталки, которую я считал бесполой, то появление новой, невероятно злой овчарки вместо увечного Арно; нам мешали монтеры и штукатуры, полотеры и печники, киномеханики и плотники, сборщики ягод — целая бригада с завода — и косари, грозы, что-то поджигавшие, и дожди, что-то затоплявшие, сороки, крадущие столовое серебро, и лисицы, повадившиеся в крольчатник сторожей. Иногда мне казалось, что Татьяна Алексеевна сама создает эти препятствия или подгадывает под них прилив своей нежности. Но зачем ей это? Мстит всему мужскому сословию в лице несчастного влюбленного мальчишки? Что ж, и такое бывает. Да ведь в моих муках вина ложится на нас обоих. Будь на ее месте другая женщина, не столь желанная, не закупоривающая меня бессознательным стремлением отодвинуть как можно дальше последнее разрешающее содрогание, я знал бы уже освобождение. В этом главная причина моей беды: страшно потерять все нарастающее, щемящее, пронизывающее ощущение, оно становится самоцелью, а не разрядка, и курок остается на взводе. Это моя, а не ее вина.

А почему она не отдастся мне самым простым, естественным, простодушной природой благословенным способом? Одной лишь боязнью беременности этого не объяснишь, ведь есть десятки способов предохраниться. А что, если правильна мелькнувшая у меня давно догадка: в мире Звягинцевых лишь место, созданное для деторождения, считается священным, безраздельно принадлежащим мужу. И пока оно неприкосновенно, нет греха, нет измены. Что бы мы ни делали, у нее остается моральный перевес над Звягинцевым, и чист ее взгляд, и весом козырь.

Я разыгрывал про себя сцену на кухне.

Б а б у ш к а. Пусть Татка поиграет. Она ж брошенка.

Н я н ь к а. А чего ж не пошалить с молодым человеком? До греха она не допустит, а всежки ей развлечение.