И тут мне вспомнился наш недавний семейный поход в Большой театр на «Евгения Онегина» с Лемешевым. Провожая нас в правительственную ложу, директор театра сказал игриво: «Что-то зачастили вы в наш театр, Василий Кириллович!» Звягинцев не ответил, только залился гипертонической краснотой. А директор, гонимый бесом бестактности и не удосуживаясь взглянуть повнимательнее на старшую спутницу Звягинцева, продолжал: «Это кто же из вас такой меломан, вы или супруга?» — «Оба!» — гаркнул Василий Кириллович, ненавидяще сверкнув глазами. Директор опешил, прозрел и дематериализовался.

А я не придал этой сцене никакого значения, пропустил мимо себя. Теперь я понял, что у Василия Кирилловича и Макрины была культурная программа. Видимо, в этой второй своей жизни Василий Кириллович был другим, открытым «для звуков сладких и молитв». На долю же Татьяны Алексеевны приходились лишь «житейское волнение» и «корысть».

Гале хотелось выговориться, она тоже страдала в меру отпущенных ей для страдания сил (она была легким и поверхностным человеком, очень отзывчивым на мелкие радости жизни и неплохо защищенным от таких чувств, как жалость, сострадание), но она любила мать и переживала за нее.

— Они замечательно жили до этой Макрюхи. И когда та появилась, мать не очень встревожилась. У нее тоже бывали летучие романы, пусть и отец погуляет. Нужна же разрядка. Но тут все пошло по-другому. Мы только устроились в эвакуации, как узнали, что отец женился.

— Что ты мелешь? Он же не разведен с Татьяной Алексеевной.

— Я не так выразилась. Жениться официально он, конечно, не мог, но сыграл свадьбу. Да еще какую! Все его друзья были. Ты многих из них видел.

— Как он не побоялся?

— Чего?

— Скандала.

— Как видишь, не побоялся. Она его крепко забрала.

— А Сталин? Он же ангел-хранитель семейного очага.

— Знаешь, — сказала она задумчиво, — что-то случилось с мужиками во время войны. Они как с цепи сорвались. Завели официальных любовниц или вторые семьи. Но со старыми не рвали. Может, им разрешили за все их труды?

Это было неглупо. Люди, подобные Звягинцеву, работали в разрыв всех жил. Создать могучую военную промышленность «во глубине сибирских руд» за два-три месяца — геркулесов подвиг. И что имели они за свой сумасшедший труд? Зарплату. Побрякушки орденов. Сталин мудро — без затрат — сумел отблагодарить их послаблением домостроевского устава.

Но больше, чем открытие, еще одного уродства строя, меня затронуло другое. Теперь я мог придать рассказу Кати художественную завершенность, служащую единственной гарантией правды. Татьяна Алексеевна кинулась из Кемерова в Москву не для свидания с зятем, а узнав о свадьбе своего мужа, — не в любовь, а в бой. Как будто счастье можно взять с бою.

А там, вполне вероятно, она могла в отместку, в ярости, отчаянии, душащей злобе переспать с этим мальчишкой — сознательно, в открытую. Любовь была бы осмотрительней, бережней к самой себе. Тут все творилось с безрассудством мести. Звягинцев стер плевок, Галя осталась без мужа, Татьяна Алексеевна без мужа и любовника. Эдик же попал, как кур в ощип. Его заставили сыграть роль, на которую он не претендовал. А может, и претендовал, слишком вманчива аура Татьяны Алексеевны. Вот только на мужа уже не действовала ее притягательность.

Когда я пришел за обещанной рюмкой, Татьяна Алексеевна сидела у окна и с маниакальным видом разглядывала устье проклятого переулка и черный зад «паккарда». Я что-то сказал, она не ответила. Это было не в ее правилах. Она всегда была в сборе, не позволяя заглядывать в себя.

Когда-то я познакомил Татьяну Алексеевну с игрой, которую сам придумал, чтобы легче коротать ожидание. Я звоню в редакцию. Естественно, сотрудник, который мне нужен, только что вышел. Прошу секретаршу не вешать трубку, а найти мне этого сотрудника, я подожду. Обязательно надо сказать, что это я ему нужен, а не наоборот, он телефон оборвал, дозваниваясь ко мне. Секретарша выясняет, что он в буфете. «Попробую его привести». И тут я начинаю рисовать ее путешествие от редакционной комнаты до буфета. Со всеми возможными задержками, пустыми разговорами, обменом новостями, заходом в уборную, застреванием в лифте и всеми прочими перипетиями неуклюжей учрежденческой жизни. Незаметно промелькивают полчаса, и нужный мне сотрудник берет трубку.

Но едва ли так быстро промелькнули для Татьяны Алексеевны те часы, что она провела у окна, когда Василий Кириллович в чистых подштанниках укатил к сопернице. Вот уже сколько времени стоит машина у ненавистного крыльца и не бьет копытом от нетерпения. Там, видно, второй и, возможно, главный прием. Большой обед. Не исключено, что кто-то из вчерашних гостей преспокойно гуляет в другом шатре. И тут Василий Кириллович уж не сидит в байковой пижамной куртке, а держит фасон. И он не осмелится сделать Макрюхе комплимент с пером в жопе (чайки из нее не выйдет, хоть весь хвост загони), он бросил эту хамскую фразу, чтобы показать Татьяне Алексеевне ее место, пусть не корчит из себя старшую жену. Он защитил этим Макрюху, о чем, понятно, ей поспешат донести. И будут пить за Сталина, за Василия Кирилловича, а там и за Макрюху. Интересно, она сама мечется от стола на кухню, или у нее есть домашняя работница? Наверное, ей кто-то помогает, ей не до хозяйства, больно «вумственная» женщина.

Но вот они встали из-за стола. А ведь там, наверное, не пляшут. Что же они делают? Разговоры разговаривают. О чем? О предстоящем летнем отдыхе. Теперь она не сомневается, что он ездит не в сердечные санатории, а куда-то, где его принимают с Макрюхой. Как в Большом театре. А когда-то они тоже ходили в Большой, но не в правительственную ложу, с программкой и перламутровым маленьким биноклем, а по-молодому бесшабашно, дерзко, евреев выкуривали, от хохота со стульев валились. Нет, была у них молодость, была любовь, куда же все это подевалось? Чем перешибла ее некрасивая, немолодая, неуклюжая чиновница? Вот уж присуха!.. Интересно, а гости там тоже с запасными женами? Только поди разберись, кто основная, кто запасная. Все равно, его дом здесь, где вся семья, с дочерью, любимым внуком, и мать его здесь, и все братья-сестры. Да, дом здесь, а сам он там, и Макрюху люди видят с ним гораздо чаще, чем ее, а новенькие небось и вовсе не знают, что есть на свете Татьяна Алексеевна.

Это было странное сумеречение. Татьяна Алексеевна смотрела в бинокль, потом опускала уставшие руки, чтобы через минуту снова припасть к его стеклам. А видеть она могла лишь черный зад «паккарда». Но, может быть, она видела куда больше, проникала сквозь стены, видела то, что я придумывал за нее?

Татьяна Алексеевна встала, повернулась и обнаружила меня.

— Ты чего тут делаешь?

— Жду обещанную рюмку.

— Кто о чем, а вшивый о бане… Почему света нет?

Я щелкнул выключателем. На Татьяне Алексеевне было вчерашнее лиловое платье, и причесана она была по-вчерашнему, и та же безукоризненная косметика, только лицо бледнее обыкновенного. Она подошла к буфету, достала графинчик, большую рюмку, собрала на тарелку закуски.

— А вы?

— Не хочется. Пей. Я налил всклень.

— За вас!

Выпил и налил еще.

— За вас! Прекраснее вас нет женщины!

— Как видишь, не для всех.

— Да плюньте! Как можете вы равнять себя со всякой шушерой? Вы снежная вершина, а это болото. Топкое, стоячее, вонючее болото.

Я хлопнул рюмку и сразу налил еще.

— Чего ты так гонишь? Налей мне.

Боже мой, жалкое, глупое, но искреннее витийство возымело действие. Она слушала, и ей это, оказывается, нужно. Звягинцев лишил ее не только своей любви, но и уверенности в себе. Она привыкла быть царицей, трон никогда не колебался под ее ногами, и вдруг без всякой вины с ее стороны, даже вины невольной — постарения, угасания, подурнения, ни с того ни с сего, — он сверг ее с престола, обменяв на рыночный товар. Она потерялась и теперь вовсе не знала, кто она такая и чего стоит.

Мы выпили. Продолжая нести свою высокопарную чушь, я подошел и поцеловал ее в голову. Она стерпела. Я поцеловал ее в висок, щеку и шею. В ее глазах появилось чуть комическое внимание. В губы нельзя — приказал я себе и стал целовать ей руки. Она наклонилась и тоже поцеловала меня, как клюнула, краешком рта.