— Папка ужасно разозлился на них, — продолжала Татьяна Алексеевна, вновь затеплив улыбку нежного воспоминания. — И… нафунякал.
— Набздел! — поправил Василий Кириллович. — Что я, мальчик — фунякать?
— Евреи завертелись. Мадам схватилась за сумочку, достала духи, сама опрыскалась и мужа спрыснула. Да разве от папки спасешься?
— Я много капусты за обедом навернул, — объяснил свой успех Василий Кириллович. — Квашеной, в щах и еще селянку. А это — как жженая пробка.
— А что — жженая пробка? — поинтересовалась Галя.
— Попробуй — узнаешь, — посоветовал отец.
— Лучше не надо, — попросил я.
— Ну да, ты же тонкий интеллигент! — съязвил Звягинцев. — Сидишь на своей поэтической масандре… — Он рыгнул и поднялся. — Уф, обожрался! — и покинул столовую, разозленный тем, что я не оценил его подвигов.
А я и правда не оценил. Мне непонятно было, как можно позволить такое при молодой жене (да и при старой — тоже). Конечно, классовая борьба, но в слишком уж неаппетитной форме. Татьяну Алексеевну это ничуть не смущало, она восхищалась молодечеством мужа. И чтобы ее не разочаровывать, я спросил:
— А чем кончилось?
— Выкурил он их. Чем же еще могло кончиться? Повздыхали, поерзали и смылись.
— Небось не они одни?
— Не помню. Нет, остальная публика была из простых: матросы, солдаты, раненые. Этим евреям все равно бы не досидеть. К концу спектакля можно было топоры вешать.
А ведь Татьяна Алексеевна была из чистюль. Но связанное со Звягинцевым ей не могло быть ни противно, ни осудительно. Это надо иметь в виду…
Вот такие воспоминания…
Были и другие. О беспробудном пьянстве, хотя никто его так не называл, когда Татьяна Алексеевна вернулась из эвакуации. Перед этим нашелся пропавший без вести в первые месяцы войны Галин муж. Я уже говорил о несколько смутной истории его выдворения из дома. Когда Галя вскоре вслед за матерью приехала в Москву, она не застала мужа, но попала, как говорится, с корабля на бал: в большую загульную пьянку. Ядро развеселой компании составляли закадычные подруги: Татьяна Алексеевна, Нина Петровна и пожилой алкоголик Макарыч из заводского управления, доверенный человек Звягинцева. Сам Василий Кириллович разрывался между московским заводом и той его частью, что была эвакуирована в Кемерово и стремительно выросла в громадное предприятие. Дома он почти не бывал. Отношения с Макарычем были более чем свойские. Напившись, подруги — Галя в этом не участвовала забирались в ванну, а Макарыч тер им спинку, грозясь немедленно перетрахать. Свою угрозу он так и не осуществил, зато дамы жестоко посмеялись над ним. Однажды, когда он пьяный уснул на диване, они вынули его член и привязали к нему бантик. Мне это преподносилось как тонкий розыгрыш.
Во всем этом было что-то темноватое. Почему исчез без следа участник буколических забав и даже имени его не упоминалось? Почему Нина Петровна не допускалась перед светлые очи Василия Кирилловича? Быть может, пошли дурные слухи об «утехах и днях» жены легендарного директора, и Василий Кириллович навел порядок железной рукой? Но самое непонятное для меня было, почему эта залихватская жизнь развернулась и в очень трудное, тревожное для страны время, и в далеко не лучший период жизни семьи: как-никак Галя осталась без мужа с ребенком на руках, и пусть они не будут знать материальных забот, мальчику предстоит жить без отца. А Татьяна Алексеевна гуляла, как в последний день. Ей бы поддержать дочь, облегчить постигший ее удар, а не плескаться в ванне на глазах старого пропойцы и не бантики завязывать. Это выглядело как-то не художественно, а всякая правда жизни, сколь бы уродлива и страшна ни была, обладает художественной завершенностью. Значит, тут выпали какие-то звенья, мне известна не вся истина.
Моя теща оставалась для меня загадкой. Я достаточно прожил в доме и достаточно здесь попировал, но никаких оргиистических наклонностей в ней не обнаружил. И в песенки про «Мадам Каде», «Душку шофера», «Черногривого коня» она вносила ту легкую иронию, с какой мы вспоминаем о глупостях молодых лет. Это было мило и несерьезно. Она снисходительно относилась к рискованным выходкам тети Дуси, но было бы противней, если б она разыгрывала из себя классную даму. Она жестко и достойно отвечала не только на дикие выходки, вроде профессорского шлепка, но и на малые проявления непочтительности, что могут позволить себе спьяну даже воспитанные люди. Умела держать окружающих в узде. И крепко, уверенно вела огромный дом. Была человеком долга. Соблюдала безукоризненную форму. Но трещинки-то обнаружились. Значит, что-то непрочное, надорванное или не вполне здоровое было в самой структуре этого бытия. Иногда мне казалось, что жизнь семьи накрыта, как колпаком, великим умолчанием, а я под колпак не попал, остался на периферии. Но все это — лишь смутные, ни на чем не основанные догадки.
Однажды на кухне Татьяны Алексеевны появилась благообразная старушка, похожая на монахиню, кругленькая, постненькая, с потупленными и вдруг вспыхивающими мгновенным интересом глазками, с ужимками прошлого века: зевая, крестила рот, то и дело приговаривала «грехи наши тяжкие», здороваясь, вставала и кланялась в пояс. «Кто это?» — спросил я Галю. «Кокинька, мамина старшая сестра». — «Она что, твоя крестная?» — «А разве меня крестили?» — «Кокинька — это крестная мать». Возможно, Галю крестили тайно от коммуниста-отца, и этой темы не принято было касаться, но Галя улизнула с кухни. Я еще полюбовался ужимками Кокиньки, надеясь, что она разговорится. Тщетно. Старушка была сосредоточена на действиях младшей сестры, собиравшей ей гостинцы в мешок. Потом я видел из окна, как она, согнувшись в три погибели, но бодро просеменила по двору с чудовищной кладью на спине. Поражала несхожесть сестер. Татьяна Алексеевна — русская Венера, тетя Дуся — цыганка, рыбья кость, Кокинька — мордовский выкрест. Откуда такое разнообразие в семье скромного подстоличного лавочника? Может, супруга его отличалась огненным темпераментом, оттого и завелись в семье дети разных народов? Кокиньку, скорей всего, сварганили на супружеском ложе, для Татьяны Алексеевны потрудился либо заезжий корнет с пятнистым румянцем, либо добрых кровей купчик — ветерок в голове, тетя Дуся — тяжелое осложнение от мимолетной связи с цыганом конокрадом. «Кто такая Кокинька?» — спросил я Татьяну Алексеевну. «Не знаю. Странница», — засмеялась она. Больше эта странница не забредала в дом. Она настолько не соответствовала всему здешнему обиходу, что иногда мне кажется, будто я ее выдумал…
Моя усилившаяся пристальность к окружающему ничего мне не открыла, кроме неизбежных в каждом человеческом скоплении темных пятен, вроде злосчастной судьбы младшего из братьев Звягинцевых. Библейский Вениамин семьи был вором и забулдыгой, в конце концов Василий Кириллович упрятал его в тюрьму, где он и умер. Но это ни на шаг не приблизило меня к тому единственному, что меня волновало. Татьяна Алексеевна, такая большая, яркая, открытая, как будто вся на виду, была непроницаема. О чем она думала, о чем молчала, какие сны ей снились, какая забота была главной — я ничего не знал. Человека могут приоткрыть его художественные пристрастия — в литературе, театре, кино, музыке, живописи. Татьяна Алексеевна ничего не читала: ни книг, ни журналов, ни газет, в театр и кино не ходила, в концерты и музеи — тоже. Она любила выпить и на словах — секс. Однажды она попросила достать ей Марселя Прево, хочет перечитать. Дальнейшему литературному разговору помешала тетя Дуся, с самым серьезным видом потребовавшая, чтобы я достал ей «Трагедию сикане». «Такой нет, есть стихотворение Есенина 'Шаганэ'». — «Что ты из меня дуру строишь? Неужто я Есенина не знаю? 'Трагедия сикане'». — «А что это за трагедия?» — заинтересовалась Татьяна Алексеевна. «Скорее всего, трагедия недержания мочи», — ответил я. «Ген зи цу вольке!» — вскричала тетя Дуся, и я понял, что она, по обыкновению, валяет дурака. С изящной словесностью было покончено. О своем желании перечитать Марселя Прево Татьяна Алексеевна больше не вспоминала.