Удар, пауза, удар, пауза, удар, все сильнее, все громче. Вот как будто что-то перекатывает клавишами. И вот медленным смерчем, теряющимся в грозовых тучах, начинает разворачиваться знаменитая мелодия. Сама Россия. Сама Россия, по которой я тоскую, потому что нигде не вижу ее. А смерч втягивает и втягивает в себя; я уже не вполне в своем уме, я гужу, раскачиваюсь из стороны в сторону, и слезы облегчения текут по лицу; я их не утираю, со слезами как-то оно слаще. Я ведь, как я уже говорил, большой специалист по части экстазов и слез из ничего не видящих глаз. А вот та же мелодия, но уже в другом ритме, с каким-то торжествующим каторжным приплясом; рассудок окончательно вышибает из моей головы; я невменяем. Чтобы вернуть рассудок, необходимо угоститься, потому что дальше я уже не вынесу. Да, говорю я, да. Говорю я это самому Рахманинову. Да. Да, Сережа. Да, Сергей Васильевич. Что "да", я и сам не знаю.

Я пьян вдрабадан, в сосиску, в мясо. Но я могу довольно много выпить (я развил в себе эту способность). Могу и связно говорить, и спорить, хотя наутро ничего этого не буду помнить.

Первая часть кончилась, и я вырубил. Она заканчивается четырьмя могучими звуками на фортепиано - и все, словно топор тяпнули напоследок в чурбак, оставив его так.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было, было в Одессе.

Приду в четыре, сказала Мария.

Восемь.

Девять.

Десять.

Я сидел на стуле, держа руки на бедрах, и слегка раскачивался. Было похоже на молитву. Впрочем, почему "похоже"? Для меня это и есть молитва. Стихи Маяковского и есть моя молитва. Пусть мое преклонение перед Маяковским говорит о моем дурном вкусе - плевать. За пару стихотворений Багрицкого я отдам всего Кузмина, а еще за пяток - и Анненского в придачу. Пусть я нетонкий человек, пусть. Я думаю, все основатели нашей европейской культуры были нетонкими людьми. Как-то не до тонкости им было. Тонкость - это уже наполовину вырождение, если не оно само.

Я громко читал "Облако в штанах", стараясь чеканить. Если соседи слышали меня, то они, должно быть, мелко крестились. У меня есть один образ, связанный с "Облаком в штанах". Я гляжу на скопление облаков у горизонта. Вдруг одно облако отделилось и поплыло ко мне. Оно еще далеко, но я уже понимаю, что его цель - я. И вот оно приближается, приближается, и вот оно уже накрыло собой все. Это облако и есть - "Облако в штанах". К третьей части у меня сел голос, но я счел своим непременным долгом дочитать всю поэму (ничего подобного почему-то не происходило с дослушиванием пластинки до конца), и я сиплым голосом вбивал и вбивал слова в воздух. Какие то были слова! Они сами грохотали, перекатываясь, во рту.

Город дорогу мраком запер.

Обрызганный громом городского прибоя.

Поэма дочитана. Звенела голова. Хотел было прочитать "Флейту-позвоночник", но сил больше не было. Я неандертальцем ходил по квартире. Маяковский с Бурлюком сбежали с "Острова мертвых" Рахманинова. Дураки. Ницше про увертюру к "Манфреду" Шумана сказал, что это насилие над Евтерпой. Дурак.

Самое время звонить сейчас знакомым. Трезвому мне абсолютно не о чем ни с кем говорить. Немного поколебавшись, я могу назвать и причину этого - я слишком презираю всех окружающих. Но пьяному - о, это другое дело. Что-то важное (или кажущееся таковым) всплывает в душе - о нем и хочется поведать своим не то коллегам, не то сокамерникам, не то даже соратникам - пьяному мне становятся равны все. Пьяный я никого не презираю. Одно плохо - звонить практически некому. Своей бывшей жене? Мне отчего-то иногда охота ей звонить и говорить с ней немножечко свысока. Чтобы показать ей, что вот, мол, и без тебя не пропал? По-моему, не поэтому. Не знаю. Не знаю зачем. Можно попробовать, хотя безнадежное дело. Але! Ты? Пьяный? Короткие гудки. Ну вот, пожалуйста. Хотя мудро с ее стороны, мудро. А может, другу позвонить? Пусть-ка выслушает надрывную исповедь прекрасной гибнущей души минут на сорок. Но нет. Есть все-таки и для меня какие-то границы. О! Позвоню одной знакомой поэтессе. Я когда-то домогался ее, но был с позором отвергнут. (Каждую женщину, не принадлежащую мне, я воспринимаю как личное для себя оскорбление.) Теперь у нас с этой поэтессой некая полушутливая полудружба. Набрал номер (телефонной книжки у меня нет, есть пяток номеров, которые мне постоянно нужны, я их помню и так, а остальные валяются записанные на разных клочках). Трубку взяла сама. Сильно оживилась, услышав мой голос. Ей нравится меня слушать, потому что я с пренебрежением говорю о ее друзьях-поэтах, с пренебрежением за то, что они недостаточно мной восторгаются (нисколько), а ей просто нравится злословить. Я не слышал, чтобы она о ком-либо говорила хорошо, - всегда что-то весело-злое, не опускаясь, впрочем, до простой, некрасивой злости. Тут же стала рассказывать, что она в каком-то конкурсе поэтов заняла первое место, я было рассыпался в преувеличенных поздравлениях, но главное, оказывается, было не это; она заняла первое место, а Светка - второе, и теперь, представляешь, эта сука ходит и везде трендит... тут кончилось мое и так с трудом направляемое внимание, и я так и не узнал, о чем трендела Светка, я только вставил: я всегда говорил, что она редкая дура и пишет хреновые стихи; моя поэтесса только хохотнула на это и продолжала: вы говорите, что мои стихи в сборник не ложатся, зато Светка, наверно, хорошо ложится, да? ты так и сказала? удивился я; ну не так, приблизительно так, смысл тот. Она рассказывает что-то дальше, но я уже отключаюсь. Как жаль, что нас не интересуют дела друг друга, а только взаимная поддержка в злословии! Я люблю тебя так, как не любил никого на свете, вклиниваюсь я, мы уедем с тобой на Цейлон! Она хохочет, я тоже, все довольны. Все неотвратимее становится не о чем говорить. Вежливо поворковав на прощание, мы вешаем трубки.

Да, есть еще одно, за что я люблю изредка говорить с ней: она корит меня моим пьянством, но корит так, что получается, будто бы я гублю какой-то свой талант; так что укоры ее на самом деле - поощрительные.

Я сполз на пол и привалился к тумбочке, на которой стоял телевизор. Разглядывал снизу телефон (он тут же, рядом). Опять почему-то вспомнилась жена (уже три года как мы не живем вместе, а мне все никак не привыкнуть, что она "бывшая"). От жены мысли перетекли на сына, которого я не содержу и редко с ним вижусь - вообще мало интересуюсь. Подлец я перед ним. Подлец. Пусть сыночек полюбуется на такого папашу! Почему-то очень сладко было ощущать себя подлецом перед сыном. Я плюхнулся в это чувство, развалился там и ворочался, как свинья в теплой грязи. В этих мыслях о сыне и о собственной подлости я и уснул.