- Ну до чего ж красив чертов хлопчина вон на той подводе! И откуда он такой взялся?! Ты только глянь! - И подтолкнул ее локтем: смотри, мол, а то исчезнет.

- Ничего себе... - пролепетала Яринка. Помолчав, прибавила: - Но куда ему до Данька! Тот бы его враз побил! - И мысленно даже всхлипнула.

Однако Яринка не могла обмануть Степана. Сердцем чувствовал то, что происходит с девушкой. И от жалости к ней, от жалости к себе решил: "Пускай уж достанется этому, чем разбойнику, куркулю!" Как ни было тяжело, он желал ей счастья больше, чем самому себе.

- А ей-богу, красивый парубок! - еще раз сказал он. - И уставился на тебя, как на икону. Ну, сдурел!.. Да и кто не сдуреет!.. - польстил Степан.

Яринка медленно опустила голову и почувствовала, что даже затылок у нее пылает.

- Ну, дядько!.. А ей-богу, домой убегу!

- Беги, беги, вот только поможешь смолоть.

И он оставил ее в покое.

Вновь по обозу прошла судорога. Заорали, задергались, но на этот раз, хотя и не выходил на балкон Петр Наумович, быстро образумились.

Когда все утихомирились, Степан свернул здоровенную самокрутку и, обтирая боками мешки, а то и перепрыгивая через дышла у самых конских хвостов, пошел к тому парубку.

От стыда Яринка упала на сани и зажмурилась. Но потом тихонько подняла голову и глянула одним глазом.

Отчим уже сидел с парубком на мешках. Незажженную цигарку держал между пальцами: видимо, у парня не оказалось кресала. Но отчима это, очевидно, мало волновало. Поглядывая на падчерицу, он оживленно разговаривал с пареньком. Время от времени кивал головой в сторону Яринки. От стыда девушка чувствовала себя точно обнаженной. Но она была очень благодарна Степану уже и за то, что не привел парубка к их подводе.

Степан возвратился веселый и почти счастливый.

- Ну и хлопец! - потирал он руки. - Ну, чертов сын, как нарисованный!..

От смущения Яринка готова была заплакать.

- Ну, дядька! Какой вы, какой!.. Знала бы, что так насмехаться будете, ни за что не поехала б!..

- Ну и не увидела бы диво!.. - Потом тихонько: - Спрашивал про тебя, - Степан подморгнул ей. - Говорю, дочка... Такая работящая, послушная, - это я про тебя. "А сколько ей?" - спрашивает. Говорю - на выданье. Да еще и хозяйственной матери дочка. А какова она собой - то, говорю, сам видишь! Вот такой у тебя отчим!.. - Он даже заморгал часто, растроганный своим самопожертвованием. - Приходи, говорю, в наши Буки на улицу, а то девка стеснительная, тут с нею не разговоришься... А сам он половецкий. В армию не берут - один у матери. А отец с позиций не пришел. Вот так.

Она долго смотрела Степану в глаза, проверяя искренность.

Потом углубилась в себя, отдаваясь своей судьбе.

Домой возвращались поздно ночью.

Яринка лежала на теплых мешках с мукой и, высунув нос из глубокого воротника тулупа, смотрела на большие мерцающие звезды.

Они были далекие, холодные и грустные.

Где-то там между ними блуждала, возможно, и ее очарованная душа.

Яринка не представляла собственную душу, даже не видела в ней себя, она почему-то казалась ей тоненькой скрипкой, из которой беспрестанно текли песни. Неимоверно красивые и стройные, обращенные к ней и к тому половецкому парубку, с которым она никогда не объединится на земле.

- Дядя, - хрипловатым от волнения голосом спросила она, - а у людей есть душа?

Степан долго молчал.

- Да, наверно, нету. Сколько я на фронте был, сколько убитых видел! Но от них один только смрад... А то еще как ударит, бывало, немец из бомбомета, так человек - на куски... Где уж там удержаться душе!.. - Опять помолчал. - Но только у тебя она должна быть. Непременно. А то какая бы ты была без души?..

И он, пожалуй впервые за последние восемь лет, мысленно помолился: господи милосердный, никогда не дай ей умереть!.. Не за себя прошу - за нее!.. И еще молился: господи всеблагой, соедини ее с таким человеком, которому я не мог бы и позавидовать! Дай ей такого красивого и ласкового, чтобы она так и светилась от любви, а я чтобы не имел на него тяжелого сердца!..

Молчал седой бог, молчал весь мир - серебряно-яркий, колюче-холодный. Только шуршали полозья, фыркали лошади да звонко скрипел снег под копытами.

Как и прежде, был Степан одинок как перст. Даже ее, ближайшую на свете душу, не мог позвать на помощь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, из которой видно, что Иван Иванович Лановенко

ничего не смыслит в балете

Ну и чудной ты человек, Иван Иванович! Неспроста же чистейшая твоя совесть - Евфросиния. Петровна частенько называет тебя недоумком. Да и вправду - отчего ты болеешь за все человечество, тогда как сам не можешь справить себе костюм, а ходишь в синей косоворотке и хлопчатобумажных брюках в полосочку? Зачем тебе терзаться душой за чужие преступления, если даже убийца Петро Македон отъел в тюрьме морду и считает свое пребывание там чуть ли не за службу? К чему тебе мучиться и задыхаться от вида чужой красоты (это под пятьдесят-то лет!), если ты бесповоротно понравился Евфросинии Петровне, которая тоже была молодой и, как говорит она, красивой?

Опомнись, Иван Иванович, выбрось в полынью свой самодельный телескоп, через который смотришь на звезды, навесь наконец пудовый замок на дверь хлева, в котором находится твое счастье - корова Манька со своим нежногубым ребенком Зорькой.

Да купи краденый лес - дубовые столбики и жерди, чтобы по весне поставить добротный забор вокруг своих владений, ибо даже нищий и ленивый Диоген из Синопа отгораживался от людей бочкой!

Это так наставляет меня жена... Лед и пламень...

Под ее благотворным влиянием я, возможно, стану наконец человеком. Многого уже достиг. И еще достигну, вероятно, немалого.

Но все-таки лучше будет, если я недоумком и помру (это на ухо вам, а Евфросинии Петровне скажу вслух, выглянув из гроба, а затем быстро хлопну крышкой!).

И скажу я еще ей... Да, пожалуй, ничего больше и не скажу...

Нет, все-таки скажу так: я любил на свете все прекрасное! Скажу и умолкну навеки. А какая же из Евиных дочек не знает наверняка, что она очаровательна! Евфросиния же Петровна всю свою жизнь была так уверена в этом, что никогда и не спрашивала моего мнения. И хорошо делала. Ведь я все равно, как и любой мужчина, не сказал бы правды.

Может, и сказал бы ту правду разве что единственной на свете женщине. Но она никогда меня не спросит.

И еще сказал бы истинную правду тем удивительным созданиям, которые имел счастье увидеть в Киеве, когда меня вызывали на губернское совещание заведующих школами.

На том совещании - как на всех совещаниях - выступали с регламентом и без регламента.

Но даже совещания имеют свой конец.

После всего желающим выдали за казенный счет билеты в театр. Я согласился с большим удовольствием - и не только потому, что билет стоил два "лимона". Правда, если бы речь шла о своих деньгах, то я еще подумал бы, прежде чем побывать даже в кинематографе - билет туда стоит четыреста тысяч или сорок копеек серебром. А это - оперный театр!..

Я бывал в нем только в начале пятнадцатого года, после окончания школы прапорщиков. И тогда чувствовал себя неважно. От запаха свеженькой униформы и ремней дамы морщили белые напудренные носики, а их кавалеры в накрахмаленных манишках смотрели на зауряд-прапорщика так, как не посмели бы взглянуть на подпоручиков, которые выходили из кадетских корпусов. Они, эти кавалеры, не чувствовали себя "шпаками" потому, что я не был в их представлении офицером.

Нарядные штатские мужчины в черных сюртуках и фраках да "земгусары" в полувоенном даже частушку обо мне сложили:

Раньше был я табельщик,

Звали меня Володею.

А теперь я прапорщик

"Ваше благородие"...

Ну, да черт с вами. Меня теперь зовут, как и звали, Иван Иванович, а ваши имена выветрились, как запах нафталина!

Ну, так вот. Сдал я в гардеробной свою старенькую бекешу и серую шапку, вытертую по краю до кожи, и, оправив косоворотку, не очень уверенно пошел искать свое место. Нашел. Сел. И чтобы показать окружающим нэпманам, что мне наплевать на их тройки и золотые цепочки поперек брюха, поудобнее устроился в плюшевом кресле и сложил руки на груди. А ну, налетайте, гады, на пролетариат! Желающих не было.