— Нет, — шепчет Люба пересохшими губами. — Нет, я не хочу.

Ужас, мгновенно захлестнув ее, больше не хочет отпускать. Люба понимает: она узнала то, что ей не надо было знать, страшную тайну, которая касается немногих, но она — в их числе. Любе до слез обидно, ну почему это произошло именно с ней, ну почему вся ее жизнь, да что жизнь, она сама, сплошь, по всему телу, отвратительно испорчена. Вот почему Алла вчера вечером так странно посмотрела на нее, так вздрогнула от ее прикосновения — она чувствует это. Может быть, раньше оно было не так заметно, а теперь вот взяло и вылезло!

Проходя школьными коридорами, окна которых раскрыты, и воздух наполнен гнилостным ароматом осени, Люба сталкивается с учениками младших классов, они бегут навстречу будущему бездумно, как стаи плотвы, что несут своим течением холодные канадские реки с белыми цветами на дне, как описано в рассказах Сетона Томпсона, или описано кем-нибудь еще, кого Люба не читала, но могла бы прочесть, если бы воды Проклятия не сомкнулись над ней. Люба сталкивается в коридорах с этими детьми, они бьют ее портфелями по ногам, больно бьют книгами и пеналами, спрятанными под разноцветной глянцевой кожей, Люба отмахивается от детей, она волнуется и дрожит, как однолетнее растение в золотом октябрьском лесу, которому постепенно открывается пышная, незнакомая красота наступающего небытия.

Она боится встретить нежное привидение Наташи, но еще больше пугается, когда видит свою парту пустой, приходится тихо сесть, вот и единственная нить, связывавшая ее с этим новым миром, оборвалась, как привязь воздушного шара, который теперь навеки смоет ветер. Она садится и ждет: может быть, Наташа просто опаздывает, потом звенит звонок, но урок не начинается, Виктория Владимировна не входит, белая дверь слита со стеной, портрет писателя возле доски смотрит в окно, из окна падает солнце, лимонной полосой, светлой гранью оседает пыль, все шепчется и стучит, будто стены и парты ожили, Люба открывает учебник и читает его, ничего не понимая, и чтобы сразу забывать.

Вместо Виктории Владимировны приходит усатый нестареющий человек, он велит открыть учебники сразу на последней странице, что уже само по себе кощунственно, посмотреть там картинку и написать про нее маленький рассказ. Потом человек принимается ходить по классу, сложа руки, и заглядывает всем в тетради, но ничего не говорит, только одобрительно посапывает и улыбается девочкам, а уродливую Обезьяну он даже погладил раз по голове, Люба же тупо глядит на карикатурно рисованную картинку, не помня даже, зачем она это должна.

Когда урок окончен, к ее парте подходит похваленная усатым Обезьяна, однако она вовсе не рада, а серьезно озабочена. Озабоченность даже придает ее лицу некоторое сходство с человеческим.

— Наташка заболела, — сообщает она. — Просила тебя зайти.

— А ты пойдешь? Я даже не знаю, где она живет, — отвечает Люба, собирая в сумку принадлежности канувшего в лету урока.

— Тогда пошли.

— Что, сейчас?

— Сейчас, — презрительно выдавливает Обезьяна. — Что, никогда не пасовала?

— Пасовала, — врет Люба.

— Врешь, — сухо констатирует Обезьяна.

— Не вру.

Погорельцева смотрит на нее насмешливо и даже как-то брезгливо.

— Мальчишки тебя лапали? — неожиданно интересуется она.

Люба не знает, что ответить: это было с ней один раз в прошлом году, но ей стыдно даже думать о том. Сбитая с толку, она оглядывается по сторонам и обнаруживает, что в классе уже никого нет.

— Ладно, пойдем, — говорит Обезьяна. — Времени нету.

Они выходят через железную дверь, черный выход удушливой столовой, чтобы лишний раз не попадаться на глаза, хотя Люба понимает, что это, конечно, бесполезно. Прогулять сразу четыре урока — неслыханная наглость, лучше бы вообще не приходить, притвориться больной, а про справку иногда забывают. Они быстро пересекают пустую аллею перед зданием школы и выходят за ворота.

— А что мы потом скажем? — спрашивает Люба ковыляющую впереди Обезьяну.

— Снимем шорты и покажем, — отвечает Погорельцева и сипло взвизгивает от своего короткого смеха. Она останавливается на обочине проезжей части и вытаскивает из сумки вспоротую уже некогда ее сыпучими коготками пачку сигарет.

— Курить будешь?

— Нет.

— Не умеешь?

— Не хочу.

Обезьяна щелкает извлеченной вслед за сигаретами зажигалкой.

— Ты чего врешь все время? — гадливо улыбаясь, спрашивает она и вытягивает губы, чтобы затянуться. — Никогда не курила, так и скажи.

Она сходит с бровки и идет поперек дороги. Первая половина пуста, а по второй несется бесконечная череда машин. Люба терпеть не может стоять посередине проспекта, но не хочет, чтобы Обезьяна считала ее еще и трусихой. Они останавливаются на двух белых линиях. Обезьяна спокойно курит. Бензиновый ветер пролетающих мимо машин треплет на Любе овсяные волосы. Она зажмуривает глаза, чтобы защититься от пыли.

— А меня постоянно лапали, — доверительно сообщает Обезьяна. — И один раз сильно. Затащили в раздевалку и трусы сняли. Я так орала, а все равно никто не пришел. Вот где справедливость?

Люба не понимает, при чем здесь справедливость, она поглощена ужасом, потому что автомобили понеслись уже и за ее спиной.

— У тебя деньги есть? — кричит Погорельцева, чтобы перекрыть их бешеный гул.

— Двадцать копеек! Печенье в столовой покупать!

— Наташке нужно купить булку. Вон там, за углом, есть хлебный магазин, — Обезьяна стряхивает пальцем пепел и вдруг кидается в просвет перед налетающей ревущей волной.

Люба бежит за ней, чудом избежав смерти под колесами пыльного грузовика с дощатым кузовом, прогремевшего в страшной близости от ее спины и обдавшего ее сыпью стылых брызг ужаса. Они покупают булку в теплом, пахнущим сдобой, хлебном магазине за углом и углубляются в путаные дворы, поросшие кривыми и старыми, обломанными ветром деревьями. Они идут, не встречая никаких людей, словно дворы эти заколдованы и исключены из общего пространства жизни. Где-то там, на границе еще теплого солнечного света и сырой кирпичной тени, открытой сквозной тяге подворотен, Люба перестает верить в повседневное и проваливается сквозь его поверхность вглубь, тонет, просто перестав плыть, косые стены домов, накренившихся согласно переменчивой плотности асфальта, как навечно поставленные на якоря корабли, проносятся мимо нее в высоту, где на холодной синеве небесного дна тает белоснежное масляное облачко, окна корабельных домов высохли под ветром и утратили зрение, став уютными слепыми нишами стен, в каких Люба так любила прятаться летом, за переплетением душистых лоз, пестрое белье полощется на балконах, как праздничные средневековые флаги, забытое и светлое в своей чистоте, ущелья дворов расходятся и встречаются где-то вновь, коврами яркой листвы проходят молчаливые кошки, а рыжая Обезьяна с сумкой в руке уже не кажется такой противной, просто полуоблетевшие деревья и рябящий листьями ветер дворов создали в себе ее, и она похожа на своих создателей, Люба даже замечает, как в чертах лица Погорельцевой проступает некая рябое, смертельное очарование городской осенней природы.

Наконец Обезьяна сворачивает на стертую, словно обтаявшую на солнце, асфальтовую дорожку, ведущую к теневой стене одного из домов. Каменная лестница уходит под землю, над нею — серый черепичный навес. Внизу лестницы грязно, на бетонном полу лежат пыльная красная тряпка и отломанная от куклы нога. Обезьяна вытаскивает из сумки связку ключей и открывает дверь, пока она возится с вцепившимся в ключи замком, Люба вынуждена первой войти в подвал. Где-то впереди бетонный коридор обрывается сырым мраком, по сторонам видны дощатые двери в стенах, под низким потолком тянутся завернутые в изоляцию трубы, с них свисают клоки серо-желтой ваты, выдранные крысами или какими-то подземными воробьями. Обезьяна включает зажигалку и проходит коридором, шаркая подошвами о цементный пол.

— Она здесь, — остановившись у одной из дверей, Обезьяна оглядывается на Любу. — Иди сюда.