– «В тот день, когда меня должны были выписать из госпиталя, – читал Семен, – у меня открылась старая рана и меня задержали…»

С интересом, по-новому смотрел Семен на свою мать и, едва скрывая удивление, сказал:

– Послушай, мама, он ведь пишет тебе, как родной матери… Он так и называет тебя…

– Так ведь у него больше никого нет!

Семен задумчиво прошелся по комнате.

– Если приедет не позднее чем через неделю, – сказал он, остановившись, – мы с ним встретимся здесь у тебя…

– А что, – испуганно воскликнула Лия, – ты уже собираешься уезжать?

– Теперь не время, мама, долго отдыхать. Но вот, – Семен постучал пальцем по конверту, – его я хотел бы повидать… Может, мы с ним на одном фронте дрались… Быть может, я поддерживал его сверху своим истребителем, когда он шел в атаку… Ну, а сейчас мы с ним братья…

– Да! – сказала Лия. – Братья… Сыновья.

Большой, сильной рукой Семен крепко обнял худые плечи матери.

Пытка наконец закончилась, но Бенци по-прежнему делал вид, что читает, чтобы не встретиться взглядом с хранительницей памяти великого писателя. Грудь сжигала невыносимая изжога, левую руку дергало так, словно она была один сплошной нарыв, дышал он с таким трудом, будто ему передалась одышка самой Доры Соломоновны. Правильно высчитав, что времени для прочтения она отвела достаточно, она теперь со свистом вдыхала и выдыхала, прочно усевшись напротив гостя, не сводя с него выжидательных шоколадных глаз.

– Ну как? – наконец не выдержала ее материнская гордость.

Бенци значительно покивал, словно не находил достаточно возвышенных похвал.

– Я сххазу поньяла, щто ви в этом ххазбиххаетесь! – просияло ее лиловое отечное лицо. – И вот пххьедставьтье себье, Милю не хотьели печьятать в московских жуххналах – только из-за того, щто он был евххэй!

Бенци незаметно забросил под язык рубиновую капельку нитроглицерина. Нерожденная сказка умерла и уже начала разлагаться, отравляя его душу трупным ядом. Но, может быть, еще можно что-то спасти?.. Конечно, открыть в Красном Сионе безвестного гения было бы более красиво, но и более банально, а вот изобразить трагедию певца, которому не просто не позволяют воспеть предмет его любви, но который еще и не имеет голоса для этого?..

Но может ли трагедия безголосого певца быть высокой и красивой?..

Однако размышлять о столь сложных материях не было ни малейшей возможности – Дора Соломоновна неумолимо ждала продолжения: книжка была не дочитана и до половины. Бенци снова хотелось пойти в туалет, но он не смел. Оставалось читать и мечтать о бутылочке в брюках.

* * *

Бенци осторожно заглянул в начало стоявшего на очереди рассказа – и буквально перевел дух: рассказ явно подавал признаки жизни. Назывался он «Золото», и в приоткрывшемся за буквами мирке Бенци увидел, как Доба-тощая третий день не выходит из дома, изнемогая от страха, что к ней придут искать золото, – страх сторожит у ее изголовья, скрипит дверью, шуршит под крышей, ударяет в ставень…

Доба сидит на высокой остывшей печи в темном углу. Вокруг бродят запахи старых субботних чугунов, опаленной курицы, грязной клетки, в которой томится старый индюк. Доба держит во рту под языком, чтобы не скоро растаял, кусочек мучнистой карамельки и пьет остывший кофе из черного горшка, сжимая его худыми искривленными пальцами. Взгляд ее больших, черных, слезящихся глаз то и дело обращается к полуоткрытой двери, ведущей в сени. Там, запертый в клетке, с полузакрытыми глазами старика, чутко дремлет индюк, в любую минуту готовый приоткрыть узенькие щелочки.

Сейчас Добе кажется, что индюку тоже страшно. Он то и дело встает на свои тощие и грязные ноги, покрытые чешуей, царапает когтями грязную клетку и вдруг кричит, совсем как в доброе старое время:

– Олдр-олдр!..

– Что это его там разбирает? – ворчит Доба и наклоняется с печи так, что едва не касается длинной седой прядью золы па припечке.

– Олдр-олдр! – снова кричит индюк.

Доба отставила горшок с кофе и прикрыла его тряпкой. Из-за редких пожелтевших зубов вынула остаток карамельки, завернула в бумажку и спрятала в карман передника. Потом она осторожно слезла с печки, упираясь рукой в потолок, и, путаясь в залатанной замусоленной юбке, вышла в сени.

– Олдр-олдр! – раскричался индюк, очевидно, полагая, что хозяйка принесла ему поесть.

Из верхнего узенького окошка над клеткой тянулась бледная полоска света, еле пробиваясь сквозь паутину, мутные стекла, терялась в темном корытце с застоявшейся водой.

Доба наклонила голову набок, подперла рукой запавшую морщинистую щеку с волосатой бородавкой и проговорила, обращаясь к индюку:

– Провались ты! Ешь то, что под ногами…

Индюк глянул на Добу круглым глазом, тоже наклонил голову, будто хотел сказать: «Оба мы с тобой мытаримся… И чем это все кончится?»

Возник невысокий старик с длинной курчавой бородой и острым взглядом – резник. Но что сейчас резать – разве что свиней в этом колхозе! А каких, бывало, жирных кур и откормленных гусей доводилось резать ему в доме красавицы мануфактурщицы Добы!..

Откуда-то взялся ее сын Исосхор; облика он не имел, но слова летели из него, как искры из костра:

– Мне нужны деньги, мамаша! Я весь дом разнесу! Гниешь тут вместе со своим золотом!

«Это ты с матерью так?..» – «Где у меня мать?..» Исосхор хлопает дверью так, что подпрыгивает корытце в клетке с индюком. «Какое золото, неужто про меня люди такое болтают?..» – причитает Доба, обращаясь к резнику.

– Стану я слушать все, что болтают!.. Недавно встречает меня один человек – не могу вам назвать его имени, но очень порядочный человек – и спрашивает, не знаю ли я, где можно достать золотые пятирублевки. Теперь этого нигде не достать. Если и были у кого, так либо их отобрали, либо сами давно уже снесли в «Торг-син». Они говорят, что на эти деньги строят страну… К чему я вам это рассказываю? Просто так, зашел к вам, вот и рассказываю…

Тусклый, неровный свет скользил по стенам, перебегал с одной фотографии на другую. На одной фотографии Доба и ее муж. У нее на высокой груди – медальон, волосы взбиты, лицо усталое. У мужа – подстриженная бородка, подкрученные усы, по жилету цепочка. Паук затянул фотографию серой сетью, полной дохлых мух. На окне сиротливо стояла треснувшая фарфоровая лампа. На голом столе чадила коптилка из аптекарского пузырька с жестянкой. Рядом лежала холодная, круто посоленная картофелина, стоял черный горшок из-под кофе.