Однако какой-то механизм в нем все-таки продолжал действовать. Он перевалился через раздаточное окошко в темную кухню, на цинковом столе нашарил полусъеденный временем нож с мокрой деревянной рукояткой, сел у издыхающей плиты и, взявшись одной рукой за рукоятку, а другой за лезвие, острым, как кремлевские башни, кончиком, изо всех сил зажмурившись, сделал как можно более короткий и глубокий надрез на шее.

Не сдержал сдавленного мычания, которое сквозь поднебесный звон и сам едва расслышал, и принялся ждать.

Однако время тянулось невыносимо медленно, уже через минуту ему показалось, что вот-вот забрезжит утро.

Новый надрез, новое мычание.

И снова невыносимое ожидание.

Каждые две секунды он пробовал рукой – какая-то мокрость усиливалась, уже текло за шиворот, но ему требовалось быстрее, быстрее…

И он, вдыхая запах пареной капусты, резал и мычал, резал и мычал.

Но резал только с одной стороны, чтоб было как у папы.

* * *

– Эй, это кто тут?.. Ты чего тут делаешь?..

Вспышка осветила просунувшуюся в раздаточное окно голову, и, если бы Бенци был способен чему-то изумляться, он бы обомлел: это был Шимон. Только казачий чуб его в отсветах мечущегося пламени был совсем золотой.

Бенци никогда не осмеливался поднять взгляд на Гончика даже сбоку, а потому не подозревал, что он такой же горбоносый, как Шимон.

Пламя погасло, послышался тигриный прыжок. Затем пламя снова вспыхнуло у самых его глаз.

– Нниххерра себе!.. Ты чего это с собой сделал? Какой портсигар?.. Ты чего – из-за портсигара?!. Вообще, что ли, охренел?!. Что за портсигар-то?.. Кого-кого? Это батю твоего, что ли, так звать? Ну, понятно… Только зачем себя-то пороть?

Меняя спички, Гончик какой-то кухонной тряпкой обмотал Бенци шею и двумя руками под зад выпихнул его обратно в раздаточное окошко. По-прежнему ничего не соображая, Бенци лишь старался не отстать от мотающихся черных крыльев шинели своего спасителя.

От света, ударившего в лицо, Бенци снова качнулся, как от новой затрещины. Хиля праздновал удачу – Бенци в первый и последний раз видел его таким веселым: забыв о своей всегдашней тоскливой скрипучести, он припрыгивал задницей на койке, шлепая себя по ляжкам в такт частушке:

Если бы нам Гитлера поймать, да-да,
Знали б мы его как наказать, да-да,
Привязали б ж… й к пушке,
Х… м били по макушке,
Чтобы знал, как с нами воевать, да-да.

Запавшие в его память песенки, анекдоты, загадки о немцах вообще и о Гитлере в частности у Бенциона Шамира не оставляли сомнений, что всенародная ненависть к Гитлеру не была пропагандистской имитацией. Но, вспоминая Хилину частушку, он каждый раз дивился, насколько мягкую кару для него изыскало народное воображение.

Гончик стал перед Хилей, неумолимый как судьба.

– Портсигар, – после подобающей паузы распорядился он и постучал указательным пальцем по раскрытой ладони: – Ложи об это место.

Хиля немедленно вернулся в свою тоскливую скрипучесть.

– Да нахх… На х… он мне обоср… ся, этот портсигар х… в…

Протягивая Гончику жеваное серебро, он даже отвернулся, показывая, до чего ему осточертели все эти портсигары.

– Твой? – повернулся к Бенци Гончик. – Не хватает чего-то? Какой фотографии, батиной? Ну ты, хер эмалированный, гони фотку!

– Да нахх… мне его фотка, – томился скрипучей тоской Хиля. – Я ее сразу в помойный бак скинул… Да щас, сгоняем кого-нибудь, по-шустрому… Ты, сявка, вот тебе спичары, чтоб через минуту тут был, ты поэл?.. С фоткой!

– Не бзди, найдем, – ласково склонился к Бенци Гончик, но Бенци по-прежнему не смел поднять глаз. Мир уже открыл ему свое лицо, и стереть это знание теперь было невозможно самыми щедрыми подачками.

Тем более что фотография восстала из небытия обмакнутой в какой-то понос – посланник держал ее за чистый уголок, словно дохлую крысу.

– Гороховый суп, – определил Гончик и пригляделся: – Смотри, суки что делают – они масло себе в суп ложат! А нам и понюхать не дают!

Он поднес за запястье руку посланника поближе к своему шимоновскому носу, внюхался:

– Подсолнечное… Хорошо бы сейчас с лучком!

И подбил справедливый итог:

– Ладно, Венчик, сам отмоешь, подсушишь… Это что, все твоя родня?.. И все цыгане?.. Ты только не обижайся… Ладно, боль-мень видать, а прополощешь, будет как раньше.

И действительно, в конце концов стало видно почти как раньше. То есть очень плохо. И покоробилась фотография не намного сильнее прежнего. А с масляным пятном так даже стало вроде и почетче.

Так что от этого приключения Бенци, можно сказать, даже выиграл: под высоким покровительством Гончика бояться ему стало почти что нечего. Однако он все равно ходил, не поднимая глаз, – мир уже показал ему, на что он способен, и что-то поделать с этим было невозможно. Похоже даже, Гончику история Бенциного спасения доставила гораздо больше удовольствия.

– Слышу, кто-то в темноте мычит, – при каждой встрече со смехом начинал он рассказывать Бенци. – Я даже забздел – что, думаю, за херня?..

Бенци старательно растягивал губы, усиленно кивал, но сам он не видел в этом ничего смешного. Как, впрочем, и во всем, что когда-либо было, есть и будет на этом свете.

* * *

Когда Бенци покидал детский дом, Гончик долго тряс его руку, и Бенци тоже старался по мере сил трясти мужественную кисть своего покровителя, и ему наконец-то стало немножко стыдно, оттого что вместо благодарности и грусти расставания на душе его недвижно лежало каменное равнодушие и тоска.

* * *

Если в русском детском доме для поддержания иллюзии о его цыганском происхождении Бенци было достаточно помалкивать, то в польском от него потребовались серьезные ухищрения: здесь умели отличать евреев от цыган. Наиболее обостренная бдительность требовалась во время общих помывок: Бенци всегда входил последним и уходил первым, целомудренно прикрываясь мочалкой (которые, кстати сказать, здесь росли в огороде, подобно огурцам, и каждый мог, имея кастрюлю, выварить из них запутанный пружинящий остов, внутри которого довольно часто еще виднелись семена).