Летом 35 года Мандельштаму удалось поездить по Воронежской области: газета отправила его в командировку и получила разрешенье на выезд в органах. Мы провели около двух недель в Воробьевском районе, переезжая из деревни в деревню на попутных машинах. Под конец чуть ли не в один день нам довелось встретиться с человеком недавнего прошлого, мелким своевольцем, отеческой рукой управлявшим колхозом, и с одним из граждан нового стиля директором совхоза, настоящим роботом, равнодушным исполнителем повелений, которые сыпались на него в бесчисленном количестве в виде инструкций на папиросной бумаге. Они, наверное, все загубили себе зрение, расшифровывая эти неудобочитаемые инструкции.
Своевольца, который пробовал собственноручно переделать мир, то есть родную деревню, звали Дорохов. История Дорохова проста и типична. Он вернулся домой с фронтов мировой и гражданской войн и по типу своему принадлежал не к тем, кто бился в припадках падучей, а к тем, кто держал припадочного. В деревне он сразу начал строить новую и счастливую жизнь. Стартовал он с комбеда и рыскал по кулацким амбарам, отбирая зерно для города, потом оказался в волостном Совете и организовал первую коммуну. Она была распущена, как все подобного рода "товарищества по совместной обработке земли" и добровольные коммуны. Они все же представляли собой некое "мы", целью которого было не только служить государству, но и прокормить детей. Подошло время коллективизации, и Дорохов стал председателем малень-кого, а затем укрупненного колхоза. Он жаждал власти, потому что точно знал, как идти к счастью. Очутившись первым в своей деревне, он развил неслыханную активность. Незадолго до нашего приезда его сняли с председательского поста за самоуправство - он что-то передер-нул с поставками и нанес ущерб государству. В самой деревне с ее жителями он мог творить что
[295]
угодно - это самоуправством не считалось. Лишенный власти, Дорохов не растерялся и сохранил престиж - он взял мешок и пошел побираться. Подавали ему охотно, потому что в каждой избе он повествовал о своем величии и падении. К нашему приезду его вернули на председательский пост по настоянию односельчан. Тогда им еще разрешалось слегка бузить. Взывая к начальству, они перечислили все заслуги Дорохова. Из них главная - он провел самое глубокое раскулачивание в самый короткий срок, не затребовав помощников из города.
Дорохов имел в деревне собственную каталажку, куда сажал ослушников, не считаясь с их происхождением, то есть бедняков наравне с кулаками. Это не оттолкнуло от него односельчан. Его ценили за то, что он расправлялся собственноручно и в Сибирь никого, кроме "настоящих кулаков", не загнал. Дома "настоящих кулаков" он решил использовать под ясли, клуб, избу-читальню и прочие социалистические учреждения, а пока в маленькой деревне стоял с десяток пустых и заколоченных хат в ожидании книг, библиотекарей и другого оборудования. Дорохов жаждал просвещения. Зуб на него имели только комсомольцы - они стремились к власти, потому что чувствовали себя "сменой". Подкапываясь под Дорохова, они строчили доносы и посылали их в город. Темой доносов могло быть что угодно. Комсомольцы главным образом негодовали, что Дорохов поставил подкулачников сторожить яблоневый сад, конфискованный у одного из раскулаченных. Испуганные подкулачники сторожили не за страх, а за совесть и даже падалку берегли для свиней. (Запуганный всегда лезет вон из кожи, служа начальству и подслуживаясь.) Дорохов говорил о комсомольцах, кипя негодованием: "Только бы им яблоки жрать - чисто, скажу, "яблонный комсомол"..." У него была выразительная речь - он бурно "рванулся к культуре" и вывез из армии много замечательных выражений. "Не выходите вечером, - сказал он мне, - здесь малярийные испарения климатуры..."
За три дня до нашего приезда Дорохов издал приказ поставить на каждое окно в каждой избе по два цветочных горшка. Приказы Дорохова сыпались как горох и были написаны на языке первых лет революции. Он с на
[296]
ми вместе обошел с десяток домов, проверяя, как выполнен цветочный приказ. Значение ему он придавал огромное: цветы выпивают влагу и служат "против ревматизмы". Бабы объясняли Дорохову, что ничего против цветов не имеют, но горшков нигде не достать и три дня слишком малый срок, чтобы вырастить даже лопух или крапиву. Дорохов негодовал, и только наше присутствие задержало суд и расправу. Нам говорили, что Дорохов как отец родной и бьет кулаком прямо в рыло. Особенно от него доставалось тем, кто направлял доносы в город, а не ему "самолично". Деревня любила его, потому что он был свой и в ответ на оскорбление или отеческое поучение можно было взбунтоваться и оскорбить его. При нем бабы сидели дома "для приготовления пищи и детских надобностей", а женщины в России хозяйки, и то, что они скажут, закон для мужей, исподтишка строптивых, но все же в те времена еще законопослуш-ных. Скоро бабам пришлось туго - их выгнали на работы в поле, потому что Дорохова, как мы узнали, окончательно сняли и он снова пошел побираться. Не пришлось ему добиться счастья ни для себя, ни для своего села. А оно было так близко...
Дорохов для тридцатых годов был осколком прошлого. Его уничтожили, как и всех участников народного бунта, вернувшихся в деревни и городки, чтобы воспитывать народ и приобщать его к культуре. Дорохова использовали вовсю: он воевал, бунтовал, раскулачивал, а потом раскулачили и его. Во второй половине тридцатых годов его дом стоял заколоченный, как дома тех, кого он сам угрохал в Сибирь. Не Дорохов ли, по мнению Бердяева, расправился с "жертвенной интеллигенцией"? Могу дать справку: в период призрачной власти Дорохова "жертвенная интеллигенция", загнав остатки разгромленных партий на каторгу, еще пользо-валась плодами победы. Ее час пробил в конце тридцатых годов, почти через десять лет после проведенной с ее одобрения стопроцентной коллективизации.
Мандельштам распил с Дороховым бутылку водки и сочувственно слушал его речи, зная, что он обречен. Он подсчитал, сколько человек Дорохов вымел из родной деревни, но цифры я не запомнила. Она была не малой и