[264]

контакта с насильниками. Гораздо меньше шансов погибнуть от случайно встреченного насильника, чем от организованного террора, но Мандельштам забывал про статистику и не мог совладать с чисто физиологическим отталкиванием от насильников и убийц. Мы жили в эпоху, когда избежать прямого контакта с убийцами и апологетами насилия было почти невозможно, и это задерживало, а не способствовало росту Мандельштама. Тот воздух, в котором мы жили, весь воздух двадцатого столетия, останавливал рост людей, душил мысль. Что приобретал Мандельштам, когда спорил с марксистами? Он делал это для забавы, и только потому споры не отравляли его. Его спасала способность к игре, иначе он разделил бы участь тех, кто растратил все силы, доказывая, что малиновка не могла снести яйцо кукушки, потому что оно слишком велико для нее.

Я сознательно употребляю слово "рост", а не "развитие". Мандельштам приходил в ярость, когда слышал слово "развитие". ("Скучное, бородатое развитие", как сказано в "Путешествии в Армению", что вызвало гнев начальства.) Развитие как будто переход от низших форм к высшим и стоит в одном ряду с понятием "прогресс". Мандельштам отлично понимал, что всякое приобретение неизбежно сопровождается утратой, и рассказывал, будто впервые услыхал слово "прогресс" пятилетним мальчиком и горько расплакался, почуяв недоброе. Я что-то здорово боюсь и "перехода количества в качество". Подозрительная штука, породившая скачки - и наши, и китайские... Ненавистному "развитию" Мандельштам противопоставлял "рост" как процесс, при котором человек, меняясь, сохраняет единство личности и лишь переходит из одного этапа (или возраста) в другой, причем путь остается единым. Этапы поэтической работы Мандельштама показательны для внутреннего роста, а не развития. Отношение к любому вопросу, хотя бы к смерти, изменяется на различных этапах жизни Мандельштама, но в то же время едино и целостно на всем пути. Мальчик не верит, что он "настоящий и действительно смерть придет", но понимает, что "когда б не смерть, так никогда бы мне не узнать, что я живу". Юноша на пороге ранней зрелости осознает, что смерть ху

[265]

дожника - последний творческий акт. Зрелый человек, привыкший к мысли о смерти, все же "дичится умиранья" и, приучаясь к нему, служит себе отходную. Чувствуя приближение смерти и давно зная, что "простая песенка о глиняных обидах" будет насильно оборвана, Мандельштам подводит итоги земной жизни ("...И когда я умру, отслуживши, всех живущих прижизненный друг"), жалеет меня ("Как по улицам Киева-Вия ищет мужа не знаю чья жинка, и на щеки ее восковые ни одна не скатилась слезинка"), а затем - в стихах к Наташе Штемпель - готовится к будущей жизни. Всюду единое понимание жизни как временного дара (именно "дара") и вечности после конца земного пути.

Мне сейчас семьдесят лет, и я знаю, что только пустопорожние люди боятся старости и устраивают нелепый культ юности. У каждого возраста есть свое неповторимое содержание, и мне мучительно больно, что жизнь Мандельштама была искусственно спрессована и он не испытал последнего этапа - постепенного приближения к концу. Впрочем, трудно представить себе постепенность для человека, который с таким "нетерпением жил и менял кожу"... Мандельштам столь же редко говорил о будущем, как и о прошлом, но в 37-38 годах, когда стало совершенно ясно, что дни наши сочтены (не только его, но и мои - ведь я уцелела только чудом или по недосмотру, что одно и то же*), Мандельштам вдруг заговорил о старости. Каждый раз, когда я это слышала, меня охватывала холодная дрожь. После его гибели я раскаивалась в своем ужасе и явной дрожи. Мне все казалось, что во всем виновата я и он бы уцелел, если бы я больше верила в спасение. И сейчас это чувство не изжито, но надо ли ему было жить? Ведь в конце концов и он бы поддался страху, заразился бы им от меня и от всех окружающих и тоже превратился в тень. Для такого человека, как он, смерть была единственным исходом: он не умел быть дрожащей тварью, которая боится не Бога, а людей. Я думаю, что разговоры о будущих стихах, а речь шла именно о них, помогали Мандельштаму отгонять страх и предотвращать упадок. Упорно, вопреки всему, он думал о

----------------------------

* Далее следовало: - в России всегда спасала только плохая работа.

[266]

жизни, а не о насильственной смерти. Если так случится, он умрет, но заранее готовиться к насилию он не желал.

Он говорил тогда, что как поэт он развивался очень медленно и постепенно обретал свободу. Из этого он делал вывод, что будет писать и в старости и тогда-то обретет настоящую свободу. Он не позволит стихам верховодить (об этом он мне писал в письме и в последнее время часто говорил) и не допустит насильственных тем. В те дни у него вырвались стихи о смертной казни. Он мне сказал, что в какой-то степени это навязанные извне стихи: толчком к ним было постановление об отмене смертной казни, кроме как за измену родине и что-то еще вроде этого. Мы прочли это постановление в газете, стоя на платформе в Савелове в ожидании поезда. Он сказал: как они, наверное, расстреливают всех подряд, раз издали такое постановление... Стихи о смертной казни были результатом страшного времени, нечеловеческих условий, в которых мы жили. С этой точки зрения они были "насильственной" темой. С другой стороны, "ведь это о людях, мы же не можем отделиться от людей"... Эти стихи слышали только два человека - Наташа Штемпель и я.

Он думал, что в старости будет дышать другим - неотравленным воздухом и насильственных тем больше не будет. Кроме того, он надеялся овладеть стиховым потоком и научиться, как им сознательно управлять. Заметив мой остекленевший взгляд, когда он заговаривал о будущем, Мандельштам смеялся и утешал меня: "Не торопись. Что будет, то будет. Мы еще живы - не поддавайся. Дыши, пока есть воздух. Ты еще никогда не сидела. В камере воздуха действительно нет. А пока еще есть. Надо ценить то, что есть". Я собрала в горсть то, что он мне говорил, хотя это говорилось разновременно и по разным случаям, а не в форме речи и поучения.