- Он так до конца ничего и не понял?

- Понял, но было уже поздно. Он пристрастился. Больше не мог без своей тряпичной возлюбленной. Я же говорил вам - приказ гипоталамуса сильнее здравого смысла и инстинкта самосохранения.

- Вы что же, находили удовольствие в этих истязаниях?

- Я просто изучал. Моделировал различные типы любви. Стоило подать раздражение на задние части коры, и его встречала добрая, самоотверженная, милая женщина; раздражая боковые части, я обрекал его на общение с самовлюбленной, сварливой и ревнивой эгоисткой. Их любовь развивалась под моей режиссурой, я ими дирижировал.

Понимаете, она менялась, становилась то такой, то эдакой только для него, его сознании. А между тем оставалась все той же мертвой куклой из тряпок. Я задергивал занавеску- и в его мире наступала ночь. Поставил однажды в угол картонный ящик - он принял его за пивной автомат. Одним словом, драматург, режиссер и сценограф - доктор Габриэль Скиннер!

- А кто такой Оразд?

- Не знаю. Этого не знаю даже я.

Из дневника Ральфа Хеллера

Иногда мне хочется узнать ее имя. Почему у нее нет имени? Почему нет прошлого? Часто у меня на языке вертится какой-то набор звуков - то ли это ее имя, то ли всего лишь абракадабра, просящаяся наружу, бессмысленное слово, которое меня подмывает произнести. Раз какое-то слово не выговаривается, значит, оно не существует. А девушка из мира Оразда? Она похожа на куклу, следовательно, кукла и есть. Иначе с чего бы ей быть тряпичной? Не может настоящий человек быть тряпичным. Ну и что из этого следует? Да ничего. Люблю я ее, вот что из этого следует. И ничего больше.

Как всё просто. Настолько просто, что становится не по себе.

Будь это великая, страшная, дыхание перехватывающая любовь, всё было бы куда как ясно: чувства, клятвы, самоубийства. А тут любовь самая простая. Проще некуда.

И что мне тогда с ней делать?

Сказать "люблю" легко; легко быть категоричным, когда имеешь дело с великой любовью во всем ее неземном сиянии, когда всё в тебе торжественно поет, словно оркестр королевской филармонии (изящные скрипки, нежные альты, грубые контрабасы, сентиментальные флейты, напористые горны, церемонные тромбоны). А простая любовь - она как воздух и свет.

Легкий ветерок, под которым перешептываются верхушки деревьев, действует мне на нервы, вселяет беспокойство. Небо подобно тяжелой, огромной чернильной капле. Это час непоседливых, тревожных воспоминаний, бесконечных страхов, скрывающихся под невообразимыми масками; шустрые тени скользят между стволами; по-хулигански свистнув, исчезают в крутизне. Доносится хохот филина, как струна вздрагивает и вибрирует голубой туман это кто-то играет на тоскливых сумерках, словно на музыкальном инструменте.

- Боишься? - спрашивает Оразд.

- Боюсь. Часы, предшествующие наступлению ночи, всегда будят во мне опасения.

Наш разговор подслушан ветром, тот становится напористее, хлещет ветвями, устремляется в неведомую даль верхом на дурных предчувствиях.

Мне хочется расслабиться, но проклятый спазм в груди не отпускает, прогрызается сквозь тонкий панцирь уверенности в себе, помогающий мне сохранить видимость спокойствия.

- Вначале и я боялся, - признается Оразд. - Запомни: вначале боялся даже Оразд! Но с тех пор, как на мне хроносектор... Небось, думаешь мелкий чиновник, гоголевский писаришка. Пусть так, но этим миром правят именно мелкие чиновники, самые что ни есть мелкие, на прямой пробор причесанные канцелярские крысы в нарукавниках и засаленных подтяжках.

В их руках и печать, и подушечка для печати, "на ваш исходящий, наш исходящий" - этим тоже они распоряжаются.

Жажда у него прямо-таки бедуинская, полкружки разом выливает себе в глотку.

- Плевать хотели большие начальники и на Вселенную, и на реликтовое излучение, и на хрононы; от того, стационарна модель или нет, им ни жарко, ни холодно.

Знай себе спускают концепции да директивы, следят за магистральными направлениями, а воз-то тащим мы, мелкая сошка.

И когда он успел осушить кружку до дна?

- Ненависти у меня к ним нету, что ты! Но что-то в них напоминает мне медузу, тут уж ничего не попишешь, напоминает, да еще как.

Пускай, на свете всем места хватит, в том числе и медузоподобным. Эдаким вольным зонтикам в море нашей растерянности. Разорвать их в клочья легко, да зачем? Из каждого клочка вырастет еще одна медуза, медуз станет больше.

Лучше не трогать их...

Две невинные рыбешки устремляются следом за пивом.

- Эй, паренек, а как там твоя история? Ну, с красавицей-то этой, с куклой?

Что он понимает, истукан, в сердечных делах! Рассказывай, не рассказывай, его холодности и безучастности не прошибить. Любовь высочайшая форма отношения человека к человеку, а этот материальный конденсат думает только о витамине Бприм да фосфоре.

- Так-так, - бормочет Оразд. - Значит, считаешь - высочайшая форма духовных отношений. А я суюсь со своим тиамином да фосфором... Может, ты и прав, как знать...

Я заметил, что, когда его одолевают сомнения, в сероватом облаке, которое он собой представляет, начинают потрескивать чуть тлеющие искры. Тогда субстанция приобретает мертвенный неоновый блеск и я окончательно теряю его очертания, не могу понять, где что. Не исчезает лишь смутное желание, чтобы он и вправду был рядом. И без того всё вокруг неясно, вот мне и хочется, чтобы он существовал, чтобы нес свою ахинею, без этого пугает болезненная обманчивость его мира.

- Ты не знаешь, что такое любовь, - говорю я. - Она для тебя фантасмагория. Вот ты иронизируешь. А почему? Потому что ты недужный, потому что никогда не любил.

- Вот балаболка на мою голову... Что ты заладил: люблю, люблю. Нельзя любить не человека, а предмет, какую-то куклу, марионетку. У нее же всё поддельное - и тело, и глаза, и губы. А настоящего - ничего. Задница, и то приметана воот такущими стежками, синей ниткой. И набита ветошью из старого тюфяка. Разве можно такое любить?!

- Можно! - кричу я. - Разумом я всё понимаю не хуже тебя, но у сердца свои резоны. Картину можно любить? Музыку можно любить? Значит, можно любить какую угодно выдумку. Я вот люблю ее.

- Не ты ее любишь, - говорит Оразд. - Ложь не в тебе сидит, она навязана извне, ты ей всего лишь подчиняешься. И любишь не свою выдумку, а чужую.

- Ты мне отвратителен!

- Что ж, твое дело. Да только знай, я один тебе не лгу. Кроме меня, некому тебя предупредить: нельзя человеку жить исключительно химерами собственного мозга, надо вырваться из его плена, потому что мозг - самый подлый и двуличный лжец, А иначе зачем даны человеку? Да если б достаточно было фантазии, миражей и химер, если б можно было обходиться подделками да сказочками, зачем слух, зрение, осязание и прочее? Живи себе в собственном черепе - и вся недолга!

- Люблю я ее, а за что - сам не знаю.

- Значит, не любишь. Кто-то над тобой властвует, управляет тобой - а ты подчиняешься.

- Как же мне в этом разобраться? - спрашиваю. - Как взглянуть на себя со стороны? Мне-то сюда совсем не хочется, устал я. Мне хочется на сцену, вот сценическую иллюзию я люблю, свет прожекторов, притихший зал... Значит, говоришь, - нельзя жить одним мозгом. А почему? Если он обманывает меня убедительно, предлагает красивую ложь, то чего мне еще надо?

- Истина тебе нужна, вот что.

- Даже если истина груба и страшна?

- Даже тогда, - упорно стоит на своем Оразд. - Любви, дружок, нужна истина.

Так считает Оразд. Прав ли он?

Я люблю ее - почему? Люблю обман - почему? С помощью логики из лабиринта можно было бы выбраться, но я не ей подчиняюсь. Логика недвусмысленно свидетельствует: девушка - всего лишь тряпичная кукла, но я отворачиваюсь от такой логики, не желаю ей верить, зарываю, подобно страусу, голову в песок; ложь сладка мне, я отдаю предпочтение ей - почему? Факты дарят мне свободу от ее химерического присутствия, выводят на поляну, залитую светом истины, - но я этого не хочу. Не хочу, и всё!