Отматфеян не боялся греметь, чего бояться, когда все равно никого нет. А надо было бояться. Надо было вылететь и летать по комнате, а не стучать колодками по мозгам. Он стучал и гремел. И мог бы еще в сто раз сильнее стукнуть и нагрянуть, все равно - Сана спала. Она спала в общей мясорубке стуков, под трамвайный лязг, автомобильный оргазм. Самолет пропилил, она спала. Он бы не поверил ушам, если бы позвонил, а она не услышала, но он верил своим глазам - она на самом деле спала с треском. На нем были каменные ботинки, чуть ли не каменного века, и, пока он вдоволь не нагрохотался этими булыжниками, он их не скинул. В конце концов он все скинул и сел голый на кровать, совершенно голый, без ничего, без единого перышка. Он сидел, как на берегу озера. Перед ним была вода, именно не H2O, а вода, именно такая поверхность, которая "как вода" и даже больше, чем сама вода, потому что в этот момент эта поверхность напоминала воду больше, чем сама вода напоминает себя; даже чаще всего сама вода себя и не напоминает, а напоминает, например, асфальт или забор, или газон. Бывает, конечно, такая красота, когда сама вода напоминает воду, но сейчас была полная видимость воды. Это самое приятное ощущение, когда в любой момент можно нырнуть с головой в воду, но именно в этот момент не хочется, потому что больше всего хочется в следующий момент, и так хочется сидеть, и хочется хотеть следующего момента, что каждый настоящий момент становится как бы следующим, самое настоящее счастье. Но счастье имеет конец, как и все имеет начало и конец. Счастье кончилось, как только Сана отвернулась, смутив поверхность воды, это все равно, что вода бы отвернулась. Вода не может отвернуться, а в общем тоже может: спугнет не то освещение, какой-то ветерок, посторонний шум. С ветерком и освещением было все в полном порядке. Но зато шум - его на дух не было! Спугнуло легкое отсутствие шума. Ни из страны, ни с какой стороны не доносился шум, все заглохло, и трамваи со своими копытами, и машины - абсолютно все! Было полное отсутствие даже звука, не то что шума, ну ничего не было слышно, ни из какой щели - ни писка, ни треска, просто полная расчлененка звука на звон в ушах от такой тишины. Отматфеян подхватил свое барахло, стараясь не шуметь, но с него-то как раз шум посыпался, и он с шумом, с кандалами, со штанами вышел из комнаты. Но далеко не ушел - как безумный зазвонил телефон. Отматфеян скульптурно встал за занавеску вместе с медведем, Вольтером и К°.

Сана шла на звонок, на ощупь, на свет. "А его нет". - сказала она. Как же она забегала, как заводная. Она проскочила в комнату с ножницами в руках и откромсала себе гриву. Выстригла себе виски и затылок и оставила на макушке пряди, которые зализала наверх. Она выбрила себя всю с ног до головы и зверски взялась за краску. Разукрасила глаза до красноты и черноты, вымазалась в помаде и румянах, не оставила ни одной живой клетки на лице без пудры - она была начищена до блеска снаружи и внутри, как туфта. Отматфеян в загончике с бассейном налепил себе плечи пошире, как у ляйтера, нагородил мускулов, он себя так хлопал по щекам после бритья, как после обморока. У ляйтера были прилизанные волосы, и Отматфеян также обслюнявил ладони и размазал волосы по черепушке; у ляйтера были жидкие усы, и Отматфеян также выщипал у себя львиную долю усов. Теперь он заявится такой молодец, вылитый ляйтер, и Сана ему даст, раз она такая, что могла только сказать по телефону, "а его нет", и сверху Сана еще перемазалась в креме, раз Отматфеян так хочет, Сана ему даст как самая классная туфта, раз он такой, что дает телефон направо и налево и каждая туфта может позвонить, а она должна отвечать "а его нет".

Сана вышла на мороз погулять, пока Отматфеян не придет. Чтобы как только он придет, она сразу же придет как туфта. Отматфеян следом за ней - на мороз, чтобы потом войти с мороза, как ляйтер, которого она впустит с мороза. Они оба столкнулись на морозе в дверях, слегка прихваченные морозом. Отматфеян поглядел на Сану, общипанную и разукрашенную, "вот как она разукрасилась для ляйтера", но не разглядел в ней и тени от туфты. Она смотрела на него, как он измордовал себя для туфты, но он был насквозь обезображенный, он сам, ничего в нем не было от ляйтера, а как же раньше все так весело играли - в Декамероне-Гептамероне, снял парик-надел парик - и готовый любовник, а тут снимаешь с себя скальп и все равно похож только на себя самого, почему у них все так было весело, а у нас совсем-весело не так. Прилипнуть друг к другу так, чтобы не отлипнуть, чтобы только внешность отлипла. "Ты зачем себя так искромсала?" - "Чтобы тебе было приятно", - "врешь!" - "ты зачем себе такие плечи налепил?" - "ты так захотела", - "врешь, это тебе звонили, и я сказала, что тебя нет", - "врешь, это тебе звонили, и ты сказала, что меня нет". Они докатились до того, что скатились туда, где Сана обстригла себе гриву, которая теперь налипла Отматфеяну на спину и можно было заплетать косички у него на спине. Обстриженные волосы прилипли к ее щекам, было похоже, что у нее щетина на щеках, теперь он был девочкой, а она мальчиком, все равно.

- Ты меня не любишь?

- Нет и никогда не любил.

- И в кружке?

- Нет.

- И во дворце?

- Нигде.

- И на луне?

- Нет, там любил.

- И я тебя.

Ее кожа была масленая от крема, и он катался, как сыр в масле. Зажала ветку в руке, придушила ватку. "Что это у тебя?" - "Белая мышка, уже подохла". Отматфеян съел тонну краски и пудры, которая хрустела на зубах.

- А ты меня любишь?

- Всегда любила.

- И я тебя.

О чем мы спорим? О названии чувства, которое есть, о слове, которого нет. Ведь "люблю" - это слово, а слово призрачно, оно самый настоящий призрак, который шатается по ночам и пугает воображение, фантом, и больше ничего, "тогда я тебя юблю, потому что такого слова нет, а чувство такое есть, значит, может быть и слово". Нет, мы не занимаемся словообразованием в два часа ночи, мы просто гоним слово, разрываем его на клочки и спускаем в унитаз, но и в унитазе живая вода. "Что же ты делаешь, так сжал?" - "так я тебя люблю", и ляйтеры кругом выглядывают, мешают любить, неопознанные объекты, каждый при своем строе. Этот Четвертый пересажал всех на кол, повесил головы на нитку, это ему сушеные грибы, а нам это прадедушка и гранд-меры, и гранд-серы, и мы будем плакать по ним; другой Первый согнал наших гранд-фреров, чтобы строить новый Амстердам, нет, чтобы завоевать старый, сначала выход к морю, потом вход, и так целая история человечества - это только вход и выход - дырка. Пусть кто-нибудь один завоюет весь мир, и пусть он будет хорошим, а мы будем его слушаться и любить; нет отца, есть папа Римский, но он не отец, есть матерь божья, но она не мама, некого слушаться и любить! давайте тогда все вместе писать по чуть-чуть, по капле в море один текст и читать друг друга, как возлюбленного, вот это будет литпроцесс! а разве это литпроцесс среди толстых пупсиков, которые сидят на горшках и грызут карандаши? давайте читать Толстого, как своего возлюбленного, и Достоевского, напишем и подпишемся все вместе под одним текстом, написанным всеми вместе как самим собой, чтобы любить его всем вместе, как себя самого, это можно? нельзя? А бель-фрер говорит, что лучше трахаться, чем писать, он купил слепой ксерокс, это молитвы Беме, а не песенник, за сто рублей и не молится, тогда зачем купил? чтобы подарить своей бель-сер на день рождения, и она не молится, тогда зачем взяла? чтобы затрахать молитвами друг друга. Все в этом мире построено на соплях, и держится мир на соплях, ба-бах и взорвемся, но наше "ба-бах" не будет светить как солнце, которое взорвалось и своим "ба-бах" нам светит и греет.

- Не любишь меня?

- Не-а.

- И я тебя.

- А ты меня любишь?

- Ага.

- И я тебя.

Вот самый классный ответ на "любишь-нелюбишь" - это "не-а-га", потому что в "не любишь" столько же "не-а", как и в "любишь" - "ага", потому что любовь состоит не только из любви, но еще - из нелюбви, и нужно сильно-пресильно любить, чтобы еще и не любить, и самый ясный ответ на этот неясный вопрос "любишь" - это "не-а-ага", он ясный, как ясный день, "не-а-ага".