Привратник спал в своей будочке. Гиги поднял толстый крюк, бесшумно отворил ворота и вместе со Стариком быстро направился туда, куда его вело... что? Простите меня за попытку объяснить то, чего я сам до конца не понимаю.

Гиги Квес, житель планеты Утренний лес, которой еще нет на астрономических картах, пришелец из Будущего, землянин по происхождению и Фантазер по профессии, спешил на работу.

А следом за ним, шаг в шаг, шел Старик - человек, когда-то создавший этот парк и умерший около полувека назад, но - живой.

"Кипарис лузитанский", выходец из далекой Мексики, днем похожий на крестьянина, устало свесившего натруженные ветви-руки, был этим Стариком. И "Вашингтония величественная", и другая, финиковая, пальма, уроженка Канарских островов, тоже были добрый и мудрый Старик. И японский "Осментус подуболистный", и роскошная гортензия, и средиземноморский "Лавр благородный", и клубничное дерево, и боливийская "Буция головчатая", щедро протягивающая пригоршни ягод на остролистной ветке, и непостижимая сложность смешавшихся свежих запахов - дыхание парка, и даже серебристые столбы лампионов, о которых Гиги как-то подумал, что здесь они тоже удивительно похожи на деревья, только одетые по последней моде... Везде и во всем жил Старик, бессмертный, потому что большую и лучшую часть своего земного бытия отдал созиданию Красоты и бескорыстному служению ей.

"Здесь?" - полуутвердительно спросила Старика мысль Фантазера.

"Здесь", - беззвучно ответил тот.

Смутно чернели контуры сплетенных стволов глицинии (что по-гречески звучит как glykys - сладкий) и умерщвленного ею кипариса (kyparissos) вечнозеленого хвойного дерева теплых стран... Гиги Квес остановился перед ними - и забыл обо всем на свете, ибо весь ушел в творчество.

...Я, конечно, не знаю, как он это делал, и говорю "конечно", потому что если б знал и умел, то сам творил бы чудеса, вместо того чтобы пытаться рассказать о них. Одно не вызывает сомнений: так одержимо и виртуозно Фантазер с Утреннего леса работал впервые, и вот здесь загадки уже нет: впервые он не просто воспроизводил жизнь, а боролся за нее со смертью.

Всю эту бесконечную ночь шестилетний мальчик Илька, которому в будущем году предстояло сделаться первоклассником, метался в бреду. Ночь была душная совсем не по-октябрьски, а Илькин бред был странный и неменяющийся (как будто бывает не странный бред!). Он говорил - запинаясь, сбиваясь, путаясь об одном. О хищнице-глицинии и задушенном ею кипарисе. А его самого душил Лапа...

Ночь была не по-октябрьски неподвижна - ее тоже кто-то или что-то душило. Наверное, бессильные попытки грозы и шторма, до отказа заряженных ветром, электричеством и безысходностью, вырваться на волю, пролиться потоками дождя, разбушеваться сумасшедшей пляской морских волн!..

Перед рассветом плен был разорван в клочья туч, быстро унесенных высоким ветром; его смел стремительный, как мгновенье, ливень. Гроза прошла стороной, шторм не состоялся. Илька, последние полчаса погруженный в черный омут забытья, весь исколотый иглами врачей, которые уже не в силах были удерживать на серых лицах профессиональную маску спокойной уверенности в том, что "все будет в порядке", - Илька очнулся и еле слышно сказал:

- Хочу... туда, где кипарис! Он теперь живой. Потом у него страшно и уродливо закатились глаза. Врач - тот, кто первым его осматривал, - сказал:

- Вот... - Он был самым молодым и хуже всех умел притворяться.

Но Илька опять открыл глаза и удивленно спросил:

- Почему же мы не едем?

Молодой врач (у него текли по лицу слезы отчаяния, боли и гнева) с трудом выдавил из себя:

- Но куда, Илька?

И опять удивился малыш непонятливости взрослых и сказал:

- Ну да ведь туда... где кипарис.

Медики переглянулись. Самый старый и главный из них - профессор, срочно вызванный из столицы, откуда он час с лишним летел самолетом, странно оглядел остальных.

- Машину! - коротко приказал он.

Солнце уже взошло - чисто умытое ливнем и очень веселое в насыщенном грозовым озоном воздухе. Машина остановилась там, где было нужно. Илька с трудом приподнялся на носилках, выглянул в окно и торжествующе-звонко, хотя и слабо еще, крикнул:

- Я же говорил!

Люди стояли ошеломленные. Они почти все были местные и не могли ошибиться. Однако и поверить тому, что увидели, они тоже не могли.

Не было больше уродливого мертвого бревна, оторванного от земли и повисшего над нею в цепких объятиях хищного дерева. Стоял изумрудный вечнозеленый кипарис, и о чем-то радостном шелестела живая пышная крона... И робко, стыдливо прильнув к его могучему стволу, тянулся вверх беспомощный тоненький стебель вьющейся, трогательной в своей хрупкой красоте глицинии...

Еще не настал полдень, когда все уже было по прежнему.

Вновь прибывшие отдыхающие фотографировались на фоне причудливой мрачной группы, изваянной беспощадным реалистом Природой: высохший обрубок дерева обыкновенное бревно, бывшее когда-то красавцем кипарисом, намертво стиснутое в змеиных объятиях хищной глицинии.

Но это уже не имело значения.

Илька был здоров, ничего не помнил, и все остальные, нынешним утром потрясенные чудом Воскрешения, тоже обо всем забыли.

Под вечер художник-ретушер республиканской газеты Георгий Квеселава зашел в библиотеку дома отдыха, чтобы выполнить перед отъездом обещание, данное ее хозяйке, милой девушке, чем-то напоминающей "Юкку алойнолистную пестролистную" - строгую отличницу в юбке-шотландке. Библиотекарша вела специальный журнал, в котором, подчиняясь ее вежливо-неумолимым просьбам, отдыхающие из числа так называемых творческих людей оставляли на память какую-нибудь запись.

Он написал: "Шервуд Андерсон, один из выдающихся американских новеллистов XX века, сравнивал людские жизни с молодыми деревцами в лесу, которых душат вьющиеся растения - мысли и убеждения тех, кто давно умер... Красиво, конечно. Но люди есть люди! Да и по отношению к деревьям несправедливо природа не творит целенаправленного зла, вообще не ставит перед собой никаких целей, она просто продолжает самое себя... Спасибо и до свидания". Он зачеркнул последние два слова и вместо них вписал: "...всем - большого добра!"